Главная Обратная связь

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)


 

 

 

 



Человек, который умел летать



 

Перевод Ю. Молочковского

 

Томшик шел по дороге, что близ больницы на Виноградах. Он совершал свой ежедневный моцион, ибо очень заботился о здоровье и вообще был ярый спортсмен — не пропускал ни одного футбольного матча. Шел он быстро и легко. На землю уже спустились весенние сумерки, навстречу Томшику попадались лишь случайные прохожие да изредка влюбленные парочки. «Надо бы купить шагомер, — думал он, — и проверять, сколько шагов я делаю в день». Томшику вдруг вспомнился сон, который он видел уже три ночи подряд: он идет по улице, дорогу ему преградила женщина с младенцем в коляске. Томшик слегка отталкивается левой ногой, взмывает над землей метра на три, перелетает через женщину с коляской и плавно опускается на тротуар. Во сне он нисколечко не удивился: такой взлет ему показался естественным н очень приятным; странно было лишь то, что до сих пор никто этого не попробовал. А ведь как просто: стоит только слегка повращать ногами, словно едешь на велосипеде, и вот уже снова возносишься в воздух, паришь на высоте второго этажа и легко опускаешься на землю. Оттолкнешься ногой и опять летишь, совсем легко, как на гигантских шагах. Можно даже не касаться земли, а просто повращать ногами, и полет продолжается. Томшик даже громко засмеялся во сне: как же это, мол, так, почему никто до сих пор не додумался летать? Ведь только оттолкнуться ногой, и готово дело… Это же легче и проще, чем ходить, — думал он во сне. Надо будет завтра попробовать.

Три ночи снился ему этот приятный сон. Чувствуешь себя таким легким… Да, хорошо бы, если б можно было летать так просто: слегка оттолкнешься ногой и… Томшик оглянулся. Никого кругом. Томшик так, скорее шутки ради, разбежался и оттолкнулся левой ногой, словно прыгая через лужу… и вдруг вознесся на три-четыре метра и описал невысокую дугу над землей. Он даже не удивился: это и в самом деле оказалось совсем просто и лишь приятно волновало, как катание на карусели. Томшик чуть не закричал в мальчишеском восторге. Пролетев метров тридцать, он уже приблизился было к земле, но увидел, что опускается в самую грязь. Тогда он заболтал ногами, как делал во сне, и в самом деле опять взлетел повыше, пролетел еще метров пятнадцать и легко опустился за спиной какого-то прохожего, шагавшего из Страшниц. Тот подозрительно оглянулся, ему явно не понравилось, что рядом с ним появился человек, шагов которого он не слышал. Томшик обогнал его с самым непринужденным видом, хотя в душе немного побаивался, как бы, сделав слишком энергичный шаг, не оторваться от земли и не взлететь опять.

«Надо это хорошенько проверить», — сказал он себе и по той же пустынной дороге направился домой. Но, как назло, ему то и дело попадались прохожие — то влюбленные парочки, то железнодорожники. Тогда он свернул на пустырь, где годами была городская свалка. Уже совсем стемнело, но Томшик не хотел откладывать пробы, опасаясь, что до завтра разучится летать. Он оттолкнулся очень робко, взлетел на какой-нибудь метр и довольно тяжело опустился на землю. Во второй раз он помогал себе руками, словно плавая, пролетел добрых восемьдесят метров, даже сделал полукруг и сел на землю легко, как стрекоза. Томшик хотел было попробовать еще раз, но тут на него упал сноп света и грубый голос спросил: «Вы что тут делаете?»

Это был полицейский патруль.

Томшик страшно смутился и забормотал, что он тут «немного упражняется».

— Проваливайте упражняться куда-нибудь подальше! — гаркнул полицейский. — Здесь нельзя!

Томшик, правда, не понял, почему здесь нельзя, а в другом месте можно, но так как он был дисциплинированный гражданин, то пожелал полицейскому покойной ночи и поспешно удалился, опасаясь только одного — как бы, упаси боже, опять не взлететь. Попадешь, чего доброго, под подозрение полиции. Только около Государственного института здравоохранения он снова подпрыгнул, легко перемахнул через ограду и, помахивая руками, пролетел над институтским садом и спланировал на Коронном проспекте, прямехонько перед какой-то служанкой с кувшинчиком пива. Та взвизгнула и пустилась наутек. Томшик прикинул, сколько он пролетел: метров двести. Отлично для начала!

В последующие дни он усердно тренировался, разумеется, только ночью и в уединенных местах, чаще всего близ еврейского кладбища за Ольшанами. Он пробовал разные приемы, например, взлет с разбегу и крутой подъем с места. Без труда, действуя только ногами, он поднимался на высоту до ста метров, но выше не рискнул. Потом он принялся осваивать разные виды спуска — плавное приземление и замедленное падение, — все зависело от того, как работаешь руками. Томшик овладевал переменой скорости и направления, пробовал летать против ветра, летать с грузом, парить на разных высотах и так далее. Дело шло как по маслу, и он все больше удивлялся, почему же люди до сих пор не додумались летать. Видно, лишь потому, что никто не пробовал оттолкнуться ногой и взлететь.

Однажды Томшик продержался в воздухе целых семнадцать минут, но под конец налетел на телефонные провода и поспешил спуститься. Как-то ночью, тренируясь на Русском проспекте, он с высоты четырех метров заметил под собой двух полицейских. Томшик тотчас же свернул в сторону садов, окружавших особняки. Ночью тишину прорезали пронзительные полицейские свистки. Через несколько минут Томшик уже пешком вернулся к тому месту и увидел, что шестеро полицейских с фонариками обшаривают палисадники, ища вора, который «у них на глазах перелезал через ограду».

Только теперь Томшик сообразил, что умение летать сулит невиданные возможности, но никак не мог придумать, как же использовать их. Однажды ночью он соблазнился открытым окном в четвертом этаже дома на площади Св. Иржи. Легко оттолкнувшись от земли, Томшик достиг окна и уселся на подоконнике, не зная, что делать дальше. Из комнаты доносился храп крепко спящего человека. Томшик влез в комнату. Красть он не собирался и потому стоял, объятый смутной неловкостью, которую мы обычно испытываем, случайно оказавшись в чужом жилье. Потом вздохнул и полез обратно в окно. Но надо же оставить хоть какой-нибудь след, какое-нибудь свидетельство своего спортивного достижения! Томшик извлек из кармана клочок бумаги и написал на нем карандашом: «Был здесь! Мститель Икс». Он положил записку на ночной столик и тихо спустился по воздуху вниз. Дома выяснилось, что клочок бумаги был конвертом с его адресом и фамилией. Но у Томшика уже не хватило смелости вернуться. Несколько дней он прождал сыщиков из полиции, но, как ни странно, никаких осложнений не последовало.

Наконец Томшику стало уже невтерпеж: полеты остаются для него лишь тайным развлечением, которым он предается в одиночестве, а ему хотелось сделать их достоянием гласности. Но как? Ведь летать так просто: оттолкнешься ногой, слегка взмахнешь руками, и лети себе, как птичка… Может быть, это станет новым видом спорта. Или, например, вполне возможно разгрузить уличное движение, если люди начнут передвигаться по воздуху. Можно будет обойтись без лифтов. И вообще возможности громадные. Представление о них было у Томшика, правда, самое смутное, но в конце концов все образуется. Каждое великое открытие сперва казалось безделкой.

У Томшика был сосед по дому, этакий упитанный молодой человек по фамилии Войта. Он работал в газете, кажется, был репортером спортивного отдела. И вот однажды Томшик зашел к этому Войте и, немного помявшись, объявил, что может показать соседу кое-что интересное. Секретничал он ужасно, так что Войта подумал: «Ну и ну!» — но все же дал себя уговорить, и около девяти вечера они вместе отправились к еврейскому кладбищу.

— Теперь глядите, господин репортер, — сказал Томшик, оттолкнулся ногой от земли и взлетел на высоту примерно пяти метров. Там он начал выделывать всякие выкрутасы, спускался до земли, снова поднимался, махая руками, и даже провисел в воздухе полных восемь секунд.

Войта стал страшно серьезен и попытался выяснить, как это Томшику удается. Тот терпеливо объяснял: надо только оттолкнуться ногой, и готово. Нет, господин Войта, это совсем не спиритическое явление, и здесь нет никакой сверхъестественной силы, не требуется напряжения мышц или воли. Подпрыгнешь и летишь…

— Да вы попробуйте сами, господин репортер, — уговаривал Томшик, но Войта только качал головой; нет, задумчиво сказал он, здесь не обходится без какого-то фокуса. Но я докопаюсь, в чем там дело. А пока, мол, господин Томшик, это не демонстрируйте больше никому.

На другой день Томшик летел перед Войтой с пятикилограммовыми гантелями в руках. Это оказалось потруднее, и он достиг всего лишь трех метров высоты, но Войта был доволен. После третьего раза репортер сказал:

— Слушайте, господин Томшик, не хочу пугать вас, но дело очень серьезное. Этакие полеты без всякого аппарата могут иметь важнейшее значение, например, оборонное, понятно? Этим должны заняться специалисты. Надо продемонстрировать ваши полеты экспертам, господин Томшик. Я все устрою.

 

* * *

 

И вот в один прекрасный день Томшик в трусиках предстал перед четырьмя экспертами во дворе Государственного института физической культуры. Он страшно стеснялся своей наготы, волновался и дрожал от холода, но Войта был неумолим: надо, мол, непременно в трусиках, чтобы было видно, как работают мышцы. Один из экспертов, толстый и лысый, оказался университетским профессором физкультуры. Вид у него был совершенно неприступный и на лице написано, что, мол, с научной точки зрения все это чушь и ерунда. Он нетерпеливо поглядывал на часы и что-то ворчал.

— Ну-с, господин Томшик, — не без волнения сказал Войта, — для начала давайте с разбегу.

Томшик испуганно рванулся вперед.

— Погодите, — остановил его профессор. — У вас совершенно неправильный старт. Центр тяжести надо перенести на левую ногу. Понятно? Повторите!

Томшик вернулся и попытался перенести центр тяжести на левую ногу.

— А руки, руки! — поучал эксперт. — Вы же не знаете, куда их деть! Держите их так, чтобы они не мешали расправить грудную клетку. И потом вы при разбеге задержали дыхание, этого нельзя. Дышать надо медленно и глубоко. Ну-ка, еще раз!

Томшик растерялся. Теперь он и в самом деле не знал, куда деть руки и как дышать. Он смущенно топтался на месте, стараясь сообразить, где у него центр тяжести.

— Вперед! — крикнул Войта.

Томшик неуверенно замахал руками и побежал. Едва он оттолкнулся от земли, как тренер сказал:

— Плохо! Отставить!

Томшик хотел остановиться, но уже не мог. Он вяло оттолкнулся левой ногой, взлетел на полметра и, повинуясь тренеру, тотчас же опустился на землю и остался стоять.

— Совсем плохо! — воскликнул профессор. — А приседание где? Падать надо на носки и пружинить, приседая на корточки. А руки выбросить вперед, понятно? Чтобы передать им инерцию падения, — это вполне естественное движение. Погодите, — продолжал он, — я вам покажу, как надо прыгать. Смотрите на меня внимательно. — Он скинул пиджак и стал на старт. — Обратите внимание: вся тяжесть тела на левую ногу. Нога полусогнута, и тело подалось вперед. Локти отвести назад и тем самым развернуть грудную клетку. Делайте, как я!

Томшик повиновался. В жизни он не принимал такой неудобной позы.

— Надо будет вам поупражняться, — заметил профессор. — А теперь смотрите! Оттолкнуться и бег вперед! — Он устремился вперед, пробежал шесть шагов, оттолкнулся, прыгнул, красиво взмахнул руками и элегантно упал на корточки, выставив руки вперед. — Вот как это делается! — сказал он, подтянув брюки. — Повторите!

Подавленный Томшик вопросительно взглянул на Войту. Обязательно нужно так?

— Ну-ка, еще раз! — сказал тот, и Томшик скрючился в предписанной позе. — Вперед!

Томшик перепутал и выбежал не с той ноги. «Может быть, это неважно. Главное выбросить руки, как он велел, и сделать приседание, — испуганно думал он на бегу и чуть не забыл подпрыгнуть. Но вот он быстро оттолкнулся от земли… — Только бы приземлиться с приседанием», — мелькнуло у него. Томшик подпрыгнул на полметра и упал, пролетев метра полтора. Потом он торопливо присел на корточки и выбросил руки вперед.

— Но ведь вы не летели, господин Томшик! — воскликнул Войта. — Пожалуйста, повторите!

Томшик снова разбежался и прыгнул всего на метр сорок, но зато опустился на носки, с приседанием, и вовремя выбросил руки. Он был весь в поту, и сердце у него бешено колотилось. «Боже, отвязались бы они от меня», — думал он.

Потом он прыгал еще два раза, от дальнейших попыток пришлось отказаться.

 

* * *

 

С того дня Томшик больше не умел летать.

 

О всемирном потопе

 

Перевод И. Ивановой

 

Не знаю, помните ли вы последний всемирный потоп, по-видимому, нет — о таких вещах, как заслуженное возмездие, люди с удовольствием забывают, — но это неважно, я вам напомню.

Произошло это, вероятно, так: господь бог разгневался на людей за распутство, рознь и прочие грехи и понял, что терпеть все это нету больше никакой его мочи. И послал он тогда дождь, который лил сорок дней и ночей; Государственный институт метеослужбы утверждал, правда, что это — холодный циклон, пришедший со стороны Атлантического океана и вызванный низким атмосферным давлением над значительной территорией, но когда уровень влтавской воды поднялся к самому Музею[266], народ начал поговаривать, что это неспроста, что близится конец света. Так оно и было. Одни искали спасения в костелах, другие совершали набеги на банки и срочно забирали свои вклады (хотя на что они сдались при конце света, одному господу богу известно), третьи кутили напропалую и вообще жили не по средствам, как, впрочем, и до этого; многие из них и утонули именно в барах. Умные люди, конечно, заявляли, что с потопом надо что-то делать, возводить плотины хотя бы, и толпами стремились на добровольные работы, но планы этих плотин так и лежат в министерстве общественных работ, и вопрос о них не разрешен и поныне. Народ бросился сам воздвигать плотины где попало, но до плотин ли тут, если уже затопило Баррандов, Панкрац, Богдалец и Стршешовице и вода все поднималась! В других городах и государствах и на других континентах было ничуть не лучше, короче говоря, это было еще одно светопреставление, как и написано в Библии. Только, разумеется, некому было построить ковчег. Подскали затопило раньше всех, а жители Виноград или Дейвиц не в состоянии плот сколотить, не то что ковчег построить, такой уж это сухопутный народ. И ничего тут не поделаешь. Конец света — это конец света.

И жил в те поры один немолодой уже господин, звали его то ли Киршнер, то ли Бездичек, то ли еще как-то, выйдя на пенсию, он занялся археологией и все искал какие-нибудь доисторические памятники. Раз ковырялся он где-то в Глоубетине и выкопал какие-то глиняные черепки, не то чем-то попорченные, поцарапанные, не то покрытые письменами, было их всего штук двадцать. И тогда пан Киршнер (или Бездичек) вбил себе в голову, будто значки эти — не что иное, как доисторические руны, и решил про себя, что прочитает их. Разбирая написанное, он получил слово Само[267]и еще несколько странных слов; от радости он вроде как тронулся умом и написал книгу «Об обломках Само», в которой доказывал, что эти его черепки — обломки от урны с прахом великого вождя Само, победителя авар, и что на этих черепках рунами на давно мертвом языке доисторических кельтских боев[268]описана жизнь Само.

Разумеется, ученые археологи домысел его высмеяли, а самые руны определили как неудачный штриховой орнамент. С тех пор пан Бездичек (или Киршнер) воспылал смертельной ненавистью к ученым-археологам и выпускал одну за другой брошюры, в которых доказывал, что археологи — невежды и что его черепки — самые настоящие остатки Самовой урны. Он набросился на изучение кельтских языков и утверждал, что слова, прочитанные им на черепках, имеют кельтские корни. Но вы сами знаете, попробуй докажи ученым что-нибудь, что они не сами открыли. Наука просто не приняла доказательств пана Киршнера (или Бездичека) во внимание, и пан Бездичек, чувствуя себя лично оскорбленным, продолжал вести ожесточенную борьбу с археологами. Ничего, кроме этих рун и очищения рядов наших археологов, для него не существовало. И вот в это самое время случился всемирный потоп.

Пан Бездичек (или Киршнер) жил на Виноградах рядом с водокачкой. Ему было наплевать, что на дворе хлещет, как из ведра, потому что он сидел за своим письменным столом и писал разоблачительную статью против некоего профессора Ондрейчека или как там звали этого специалиста по кельтским захоронениям. Писал и ничего вокруг не замечал, а когда прислуга сказала, что, видать, от этого ливня будет конец света, пан Бездичек только пробурчал в ответ, чтоб она оставила его в покое: мол, недосуг ему заниматься всякой ерундой и до какого-то там конца света дела нет. Я покажу этому Ондрейчеку, сказал он, я разделаю его, как селедку. Эти его захоронения из Оуголиц никакие не кельтские захоронения, а самые обыкновенные германские курганы, а этот идиот еще собирается меня поучать! И он выставил прислугу — мол, нет у него времени выслушивать ее болтовню, и строчил дальше.

Тут к нему прибежал сосед: дескать, все жильцы их дома постановили строить плотину внизу у Кравина, чтобы остановить разбушевавшуюся стихию, и пан Киршнер тоже должен принять в этом участие. Какие вам еще плотины, господи, сказал пан Бездичек, какое мне дело до ваших плотин! Я тут громлю этого тупицу, этого лжеученого Ондрейчека, так что ему уже ни в жизнь не очухаться. В интересах археологии я должен его изничтожить, сударь. Подобный невежда не смеет шельмовать вымершие народы, кричал пан Киршнер (или Бездичек). Меня ваш потоп не интересует, пожалуйста, не надоедайте мне с этим, уважаемый. Он сел и писал дальше. А вода уже была по пояс памятнику Сватоплука Чеха.

Последней пришла к нему его двоюродная сестра, жившая в Флоре, она состояла в какой-то секте, члены которой сходились у одного каменщика на Ольшанах и там вместе совершали моления, чудеса и пророчества. Эта кузина сообщила пану Бездичеку, что наступает конец света и воскресение праведников, как сказано в Апокалипсисе, и чтоб он, Бездичек, шел к ним и с пением торжественных гимнов ждал триумфа праведников. Ничего себе праведники, возмутился пан Бездичек, молиться молитесь, а бороться против лженауки, проповедуемой этим Ондрейчеком, так вас нет. Оставьте меня, ради бога, в покое с этим вашим концом света. Пускай их хоть десяток наступит, дайте вот только расправлюсь с этим Ондрейчеком и его кельтскими захоронениями… И он заперся, чтоб никто не отвлекал его от дела.

Между тем вода подымалась все выше и выше, пока не затопила весь мир; человечество погибло; наверно, оно этого заслужило.

Когда вода спала и достигала уже лишь Виноградской площади, на улице, покрытой слоем грязи, появился этот самый пан Киршнер, или Бездичек, высохший в щепку; он нес под мышкой рукопись своей статьи, направленной против профессора Ондрейчека, и ужасно сердился, что не находит нигде издателя, который выпустил бы ему эту брошюру.

С годами человечество снова стало размножаться, и новые люди удивлялись, как это пан Киршнер или Бездичек пережил всемирный потоп, а когда его об этом прямо спросили, он удивленно вытаращил глаза: «Какой потоп? Я ничего не знаю. В то время я был занят разоблачением этого неуча Ондрейчека. Представьте себе, этот невежда выступил против моих руновых надписей!»

Между нами говоря, в том, что пан Бездичек пережил потоп, нет ничего особенного. Давно известно, что людская злоба и фанатизм благополучно переживают все потопы и катаклизмы, их не тронет даже конец света.

 

Интервью[269]

 

Перевод О. Малевича

 

— Интервью? — заметил дирижер Пилат, пожав плечами. — Удивляюсь вам, дорогой мой, неужели вы им верите? У меня немалый опыт в этом вопросе, и, скажу откровенно, если уж мне никак не удается отвертеться от интервью, то потом я стараюсь его не читать. Зачем портить себе настроение! Собственно, иной раз можно живот надорвать со смеху, когда читаешь, что о тебе понаписано, а вместо этого лезешь на стену — такая перед тобой жалкая стряпня, такое беззастенчивое вранье. Небрежная работа всегда раздражает, неправда ли? Порой диву даешься, чего ради понадобилась журналисту столь немыслимая путаница, кажется, он прямо-таки задался целью все переиначить, но зачем, ума не приложу. Будь я политик или некая значительная особа — ну, тогда еще куда ни шло: раз дело касается политики, кое-кому, видимо, дозарезу нужно вложить в ваши уста то, чего вы отродясь не говорили, или выдумать всю беседу с начала до конца — так уж заведено. Но я… я, можно сказать, человек маленький, музыкант… у меня разногласия разве что с домашними; и все же не бывало случая, чтобы в моем интервью хотя бы половина соответствовала тому, что я в действительности говорил.

Делается это, к вашему сведению, так. Допустим, мне предстоит дирижировать симфоническим оркестром в Лондоне или Париже, — видите ли, когда дирижирует маэстро Пилат, сами концертные агентства подымают шумиху. Не успеешь вымыть в отеле руки, в номер звонит портье, мол, меня спрашивает какой-то господин. И по важному делу. Ясно, говорю себе, — пресса! Имейте в виду, газеты интересуются вами в первый день, на второй — вы уже не новинка, и если хотите, чтобы о вас еще разок упомянули, вам по меньшей мере придется броситься под автомобиль. Что ж, заставляю этого господина минутку подождать — так почему-то принято в подобных случаях, ну и… «Прошу, чем могу быть полезен?» Молодой человек расшаркивается: дорогой маэстро, такая-то газета хотела бы поместить о вас несколько слов…

— Интервью? Принципиально не даю никаких интервью.

— Нет, нет, — защищается молодой человек. — Всего несколько самых непринужденных слов…

Смиренно отдаю себя ему во власть.

— Что ж, сударь, приступайте…

Молодой человек вынимает блокнотик и постукивает карандашом по зубам. Сразу видно, что он обо мне ровно ничего не знает, музыка его не интересует и вообще он понятия не имеет, о чем со мной толковать. С минуту он смотрит на меня неуверенно, потом начинает:

— Не могли бы вы, маэстро, рассказать что-нибудь о себе…

Этот вопрос всегда приводит меня в бешенство.

— Мне нечего о себе сказать, — отвечаю я. — Но если угодно, поговорим о музыке.

Молодой человек благодарно кивает и что-то старательно записывает.

— Когда вы начали заниматься музыкой, маэстро? — спрашивает он далее.

— С детства, — говорю. — Учился игре на фортепьяно.

Молодой человек усердно пишет.

— Ваша родина?

— Маршов.

— Где это?

— В Чехии. В Крконошах.

— Где, простите?

— В Чехии. В Крконошах.

— Простите, как вы сказали?

— Крконоше, — объясняю ему, — Крконоше, Ризенгебирге, Monts Geants, Giant Mountains.

— Ага, — говорит молодой человек и поспешно что-то строчит. — Не можете ли вы рассказать о своем детстве? Например… кем был ваш отец?

— Учителем. Играл в костеле на органе. Это были мои первые музыкальные впечатления, — говорю, чтобы поскорее добраться до музыки. — Знаете, старый чешский педагог, музыкант по призванию, самородок — это у нас семейная традиция… — И так далее. Молодой человек пишет и удовлетворенно кивает головой. Как раз то, что нужно его газете. Браво, маэстро!

Наконец-то я отделался от него и облегченно вздыхаю. Гора с плеч. Знаете, я люблю бродить по чужим городам, где никто не обращает на тебя внимания… Поверьте, во время концерта мне порой хочется зашвырнуть свою палочку — такой испытываешь ужас, такое отвращение к тому, что на тебя смотрят люди. В ком нет настоящей актерской жилки, тот не должен появляться перед публикой. Но это особый разговор…

Утром получаю газету. Броский заголовок: «Беседа с маэстро Пилатом». Ладно. «Маэстро Пилат принял нашего корреспондента в роскошном номере отеля X». Стоп, да ведь я разговаривал с этим молодым человеком в холле! «Тем выразительней контрастировали с великолепной, изысканной обстановкой его могучая, угловатая фигура, буйная грива и нечто необузданное во всем облике». Ростом я едва тяну на метр семьдесят, а что касается гривы… ну, да оставим это… «Он принял нас с необычайной, я бы сказал — бьющей через край сердечностью…» Хо-хо, думаю.

Пилат взъерошил седеющую шевелюру, и его смуглое лицо омрачилось. «Мое происхождение, — сказал маэстро, — окутано тайной. Рассказать о себе я почти ничего не могу. Знаю лишь, что родился в Венгрии, неподалеку от Варшавы, на лоне диких гор-великанов. Кругом шумели леса и, словно органы в храме, гремели водопады. Это были первые мои музыкальные впечатления. Скажу вам по секрету: мой отец — старый цыган, дитя природы, как его предки. Браконьерство, свобода и страстная игра на скрипке и цимбалах — все это вошло в их плоть и кровь. Я и теперь еще люблю укрыться где-нибудь в таборе своих сородичей и ночью у костра играю на скрипке старинные песни, памятные мне с детства».

Короче, я бросился в редакцию газеты, разыскал шефа. В кабинете у него я, вероятно, стукнул кулаком по столу или выкинул еще что-нибудь… Во всяком случае, этот господин снял очки и с удивлением воскликнул: «Помилуйте, мы пишем для газеты! Нам же необходимо преподнести факты увлекательно! Не понимаю, чем вы недовольны…»

Сейчас-то я не стал бы так горячиться — ко всему привыкаешь… Да, пожалуй, это неизбежно: у тебя своя собственная жизнь, но в глазах прочих она выглядит совсем по-иному; а уж кто приобрел известность, тот и вовсе не принадлежит самому себе! Теперь мне трудно вспомнить, давал я это интервью в Ливерпуле, в Роттердаме или еще где-нибудь, но убежден, что, когда я встал там в концертном зале за дирижерский пульт, публика и впрямь видела во мне великана, необузданного дикаря с развевающейся гривой, который со скрипкой в руках пляшет у цыганского костра. Успех я там имел грандиозный, фантастический. Не знаю, право… Возможно, этот молодой человек из газеты был не так уж далек от истины… или, по крайней мере, от того, что заменяет истину широкой публике и обществу.

 

Минда, или о собаководстве

 

Перевод Д. Горбова

 

Человек заводит себе собаку по одному из следующих мотивов:

1) чтобы производить эффект в обществе;

2) для «охраны»;

3) чтобы не было чувства одиночества;

4) из интересов спортивно-собаководческих;

5) наконец, от избытка энергии: чтобы быть хозяином и повелителем собственной собаки.

Что касается меня, я завел себе собаку главным образом от избытка энергии, очевидно, испытывая желание иметь у себя в подчинении хоть одно живое существо. Короче говоря, однажды утром ко мне позвонил человек, волочивший на поводке что-то рыжее, косматое и, видимо, твердо решившее никогда не переступать порог моего дома. Посетитель объявил, что это — эрдель, взял этот щетинистый, грязный предмет на руки и перенес его через порог со словами:

— Иди, Минда!

(У этой сучки есть паспорт, где вписано какое-то другое, более аристократическое, имя, но ее почему-то всегда называют Миндой.) Тут показались четыре длинные ноги, с необычайной быстротой тут же убежавшие под стол, и стало слышно, как что-то там внизу, под столом, дрожмя дрожит.

— Это, милый мой, порода! — промолвил посетитель тоном знатока и с невероятной поспешностью покинул нас обоих на произвол судьбы.

До тех пор я никогда не думал, как достают собак из-под стола. По-моему, обычно это делается так: человек садится на пол и приводит животному все логические и чувствительные аргументы в пользу того, что оно должно вылезть. Я попробовал сделать это с достоинством, повелительным тоном; потом стал просить, подкупая Минду кусочками сахару, — даже сам прикинулся песиком, чтобы ее выманить. Наконец, видя полную безуспешность всех этих попыток, залез под стол и вытянул ее за ноги на свет божий. Это было неожиданное грубое насилие. Минда осталась стоять, подавленная, трепещущая, словно оскорбленная девушка, и пустила первую предосудительную лужицу.

А вечером она уже лежала в моей постели и косилась на меня своими прекрасными, ласковыми глазами, как бы говоря: «Не стесняйся, ложись под постель, голубчик. Я позволяю».

Однако утром она убежала от меня через окно. К счастью, ее поймали рабочие, чинившие мостовую.

 

Теперь я вожу ее на поводке подышать свежим воздухом и при этом привлекаю к себе лестное внимание, всегда вызываемое наличием у тебя породистой собаки.

— Погляди, — говорит какая-то мамаша своему ребенку, — вон собачка!

— Это эрдель, — обернувшись, слегка уязвленный, бросаю я.

Но больше всего раздражают меня те, кто мне кричит:

— У вас красивая борзая. Но почему она такая лохматая?

Она тянет меня куда ей вздумается: у нее чудовищная сила и самые неожиданные интересы. То вдруг начнет волочить меня по кучам глины, по свалкам предместья. Добродушные пенсионеры, видя, как мы мечемся каждый на своем конце поводка, безнадежно опутавшего нам ноги, укоризненно говорят мне:

— Зачем вы ее тянете насильно?

— Это я ее тренирую, — поспешно отвечаю я, увлекаемый к другой куче.

 

Что касается охраны, то это правильно: человек на самом деле приобретает собаку для охраны. Он настороженно ходит за ней по пятам, не отходя почти ни на шаг; охраняет ее от воров и от всех, кто к ней враждебно относится, кидается на каждого, кто ей угрожает. Поэтому уже с давних времен символом верности и бдительности является человек, стерегущий и охраняющий свою собаку. С тех пор как у меня завелась собака, я, как говорится, сплю в полглаза: все слежу, как бы кто не украл у меня Минду. Захотела она гулять — иду; захотела спать — сижу и пишу, насторожив уши, чтобы звука не пропустить. Подойдет к нам чужая собака — ощетиниваюсь, ощериваюсь, угрожающе рычу. Тут Минда оборачивается на меня и начинает вертеть остатком хвоста, видимо, говоря: «Я знаю, что ты здесь и охраняешь меня».

И в том, что человек заводит себе собаку, чтобы не было чувства одиночества, тоже много правды. Собака в самом деле не любит оставаться одна. Как-то раз я оставил Минду одну в прихожей; в знак протеста она сожрала все, что нашла, и после этого ей было даже плохо. Потом — запер ее как-то в погребе; она прогрызла дверь. И с тех пор не желает оставаться одна ни на минуту. Когда я пишу, она требует, чтобы я с ней играл. Если я лягу, она понимает это как разрешение лечь ко мне на грудь и кусать меня за нос. Ровно в полночь я должен заводить с ней Большую Игру, состоящую в том, что мы со страшным шумом гоняемся друг за другом, кусаем друг друга, катаемся по земле. Выдохнувшись, она в изнеможении идет и ложится, после чего получаю право лечь и я, — однако с тем непременным условием, чтобы дверь в спальню оставалась открытой: а то как бы Минда не заскучала.

 

Настоящим торжественно подтверждаю, что иметь собаку — отнюдь не забава или роскошь, а настоящий, благородный, высокий спорт. Когда на первой же вашей прогулке с собакой у нее лопнет ошейник, как это случилось со мной, вы поймете, что иметь собаку — значит, по существу, заниматься легкой атлетикой по программе, предусматривающей бег с препятствиями на тысячу ярдов, спринтерские состязания по пересеченной местности, бег по ломаной линии, разные прыжки и, наконец, в качестве победоносного финиша поимку собаки. За этим следует упражнение по тяжелой атлетике, так как вам приходится нести собаку без ошейника домой на руках, а это не просто подъем тяжести, но подъем тяжести сопротивляющейся — вид спорта, требующий большого напряжения, очень тяжелый. Иногда мне казалось, что Минда весит по меньшей мере центнер, а иногда — что у нее шестнадцать ног. А когда собачья сбруя в порядке, вы, гуляя с собакой, тренируетесь в жиме и рывке левой, правой и обеими руками, в перетягивании, восхождении на горы щебня, беге рысью и ходьбе, причем многое зависит от того, в какой вы находитесь спортивной форме. При этом необходимо делать вид, что все эти упражнения вы проделываете по собственному желанию.

Цель или основание выводки собак на улицу состоит в том, чтобы дать им возможность удовлетворить свои потребности. Минда изумляла меня своей невероятной, прямо девичьей стыдливостью; пока только она могла терпеть, не делала на улице ничего, видимо, стесняясь обнаруживать свои слабости. В этом отношении у нее прямо какая-то английская сдержанность. Ее принцип: сора из избы не выносить. И она не могла понять, почему мы, люди, не достаточно считаемся с этим свойством ее характера.

Таким образом, я с первых же дней убедился, что, имея собаку, убиваешь сразу нескольких зайцев, кроме одного: я рассчитывал быть хозяином и командиром своей собаки, а получилось так, что скорее Минда стала моей хозяйкой и командиршей. Иногда я выкладываю ей это прямо, но она не хочет понимать: пока я ей доказываю, что она — причудница, мучительница, тиранка, капризница и упрямица, злоупотребляющая моим терпением и предупредительностью, она ласково смотрит мне в глаза, вертит остатком хвоста, беззвучно хохочет на всю окрестность своей розовой, обросшей волосами пастью и подставляет мне свою лохматую голову, чтобы я, ко всему этому, еще погладил ее. Да что же это такое? Этак ты мне и лапы на колени положишь? Ступай, ступай, Минда, ненавистная сучонка, дай мне дописать статью. Дай мне сказать еще.

Ну ладно, Минда, допишу в другой раз.

 

У каждой собаки есть определенные привычки:

а) общесобачьи и б) свои собственные.

К общесобачьим привычкам относится, например, та, благодаря которой каждая порядочная собака, перед тем, как лечь, трижды обернется вокруг своей оси, или, если вы ее погладите по голове, — облизнется; но не рекомендую проверять это на чужих собаках.

Что касается собственных привычек, то одни свойственны таксе, другие доберману, шпицу, бульдогу, пинчеру, терьеру и т. д. У эрделя Минды особая и притом непреодолимая привычка, — увидев, что я лег, тотчас вскакивать на диван и, став передними лапами мне на грудь, стараться лизнуть меня в нос или в глаз; причем невозможно ни криком, ни просьбами, заставить ее покинуть эту позицию. Я долго не мог понять, почему она это делает, какая ей от этого радость; но как-то раз мне попалось пособие по собаководству, где я нашел такой абзац:

«Эрдель, или военная собака (Kriegshund) — используется на войне для поисков раненых». И тут же картинка с изображением Минды, то есть я хочу сказать — эрделя, который встал, под градом пуль, передними ногами на грудь раненому солдату и лает. Тут я понял, что Минда удовлетворяет на мне свой военный инстинкт; за отсутствием раненого солдата, она становится на грудь мне, когда я, лежа на диване, читаю газету, и делает это, не обращая ни малейшего внимания ни на серьезность политического положения, ни на ожесточенную газетную перестрелку. Ах ты сучка моя военная! Песик мой милосердный! Не поехать ли нам с тобой куда-нибудь в Китай или Никарагуа, чтоб у тебя были настоящие раненые? А то объявлю войну Вршовице, атеистам либо одной из фракций Национального собрания и сената, раз уж завел себе служебную военную собаку!.. Враги мои, говорю вам: не шутите со мной! Я вам покажу: будете вы у меня лежать на поле сражения, простреленные и порубленные, а я позову Минду, чтобы она вас нашла и стала передними ногами вам на грудь. Потому что это у нее в крови.

 

У каждого наделенного даже высшим разумом существа есть свои слабости, безотчетные симпатии и антипатии. Один ни за что на свете не возьмет в руки телефонной трубки; другой испытывает непреодолимое отвращение к стихам или мистике; некоторые не выносят, когда водят ножом по тарелке, а иные современную музыку; м-ль Гаскова[270]терпеть не может Гилара[271], и я знаю даму, которая ни в коем случае не подойдет к обыкновенной корове. А Минду повергают в стихийный, необъяснимый ужас мотоциклы. На любой шум она реагирует с явным раздражением, но рев мотоцикла пробуждает в ней безумный страх, подобный тому, какой испытывает церковный сторож при виде самого дьявола. Сучке моей чужды современные взгляды; не любит она этих проклятых машин и изобретений, которые не имеют ни мяса, ни костей и мчатся как оголтелые, распространяя вокруг отвратительный, неаппетитный запах. Если среди собак бывают набожные субъекты, то мотоцикл играет у них роль сатаны. У каждого из нас есть в душе чувствительное место, еще не покрывшееся кожей и волосами: местечко обнаженное и болезненно дрожащее, которое мы хотели бы скрыть от всего света. И вот понимаешь, Минда, каждый день кто-то или что-то как раз к этому нашему воспаленному месту притрагивается. Каждый день из-за угла с львиным ревом выскакивает мотоцикл, ища, кого бы проглотить. И мы лезем без оглядки под диван, в непроглядную тьму, и, закрыв глаза, дрожа всем телом, ждем, когда эта адская штука промчится мимо. И только когда установится полная тишина и будет слышен лишь привычный скрип пера по бумаге, Минда выползет со смущенной улыбкой из своего укрытия, чуть повиливая хвостом, словно извиняясь за свое малодушие: «Это… это просто так, пустяки. Погладь меня по головке, милый».

 

Сядь, Минда, и слушай. Есть три заповеди:

1) быть послушной,

2) соблюдать чистоту в комнатах и на лестнице,

3) жрать, что даю.

Заповеди эти — божественного происхождения и даны собачьему роду для того, чтобы поставить его над всеми зверями полевыми. Кто не соблюдает их, тот будет проклят и ввергнут в геенну огненную, где нет диванов и дьяволы на мотоциклах целый день преследуют грешные собачьи души.

 

Помимо нарушения этих заповедей, являющегося тяжким грехом, есть еще грехи повседневные, а именно:

Жрать подтяжки своего хозяина.

Прыгать на хозяина с грязными лапами.

Лаять, когда хозяин пишет.

Разливать свою похлебку по полу.

Выбегать на улицу.

Гоняться за кошкой по постели.

Обнюхивать мою тарелку.

Грызть ковер.

Катать по полу разные предметы.

Приносить домой старые кости.

Лизать своему хозяину нос.

Рыться в цветочных клумбах.

Уносить носки хозяина.

Собака, не совершающая этих грехов, приобретает особое достоинство и пользуется огромным уважением: поэтому она всегда толстая, как священник или директор банка, а не тощая, как люди, истощающие свои силы суетностью, тщеславием, праздностью и непослушанием.

 

Иозеф Чапек. К. Чапек. Как ставится пьеса. Иллюстрация.

 

Но есть еще неписаная собачья заповедь, которая гласит: «Возлюби господина своего».

Некоторые очень видные люди, как, например, Отакар Бржезина[272], считают собачью преданность признаком низменной рабской натуры. Но, по-моему, под понятие рабской натуры невозможно подвести нечто столь темпераментное и восторженное, как собачья натура. Я никогда не был рабовладельцем, но мне кажется — раб, наверное, существо запуганное, пронырливое, скрытное, которое не издает криков радости при появлении хозяина, не кусает его за руку, не обнимает его, не бросается на него и вообще не обнаруживает безудержного восторга и безумной радости, когда хозяин возвращается из редакции или откуда-нибудь еще.

Собака превосходит всех животных и человека силой чувств радости и печали. Не могу себе представить, чтобы, скажем, канцелярист-практикант кинулся с бурным восторгом на шею начальнику отдела или чтобы приходский священник от радости стал кататься по земле, махая руками и ногами в воздухе, когда с ним заговорит епископ. Дело в том, что у людей отношение к своим хозяевам чисто деловое, неприветливое, тогда как собака полна к хозяину пламенной, беззаветной любви. Быть может, здесь сказывается древний дух стаи, страстная общительность существа, в котором жив инстинкт товарищества. «Человек, — говорит взгляд собаки, — у меня нет ничего, кроме тебя. Но посмотри: ведь мы с тобой вдвоем составляем отличную собачью свору, правда?»

 

Презрение. Да, это — самое подходящее слово. Не с враждой, а именно с аристократическим презрением смотрит кошка на собаку, создание шумное и какое-то плебейское. Ее обращение с ним полно высокомерного, иронического превосходства. Превосходства существа, замкнутого в себе, склонного к уединению. Этот большой, лохматый, шумный зверь плачет, как грудной ребенок, если его оставить одного, и чуть не умирает от радости, когда хозяин допустит его к себе. «Какое малодушие, — думает кошка, поднимая брови. — Что касается меня, то я ни в ком не нуждаюсь и поступаю всегда по-своему; а главное, не обнажаю так явно своих чувств; ведь это неприлично».

Тут она встает и дает Минде две бархатные оплеухи по блестящему влажному носу.

 

Минда — почти щенок; она не умеет еще управляться со своим каучуковым гибким хребтом и длинными лапами; порой этот избыток эластичности делает ее неловкой и смущает, как девушку-подростка. Но бывают минуты — особенно лунными вечерами или когда из-за забора смотрит соседский Астор, — что ею овладевает неистовая жажда движений. Тогда она начинает прыгать, вертеться, танцевать и кружиться, глядя на небо, покоряясь какому-то захватывающему ритму. Это очень напоминает школу Далькроза[273]или пляски русалок. Минда танцует.

 

Владелец собаки, так же, как садовник, государственный деятель, отец семейства и некоторые другие люди, должен думать о будущем. Покупая себе сучку, я, конечно, стал думать о ее будущем. Первым делом я начал спрашивать у друзей и знакомых, не хотят ли они иметь превосходного чистокровного щенка-эрделя. И в самом деле — человек четырнадцать выразили желание обзавестись косматым щеночком лучших кровей, причем сейчас же, немедленно; я им ответил, что это станет возможным через год, когда моя сучка станет взрослой. Они подняли меня на смех: дескать, через год — все равно что никогда.

Во-вторых, я стал присматривать поблизости здорового, умного, породистого папашу для будущих своих щенят. Наметив четырех великолепных эрделей, я постарался завоевать их доверие. Кроме того, я частично занялся изучением вопросов гибридизации, кровного родства и т. п., но, поскольку все это — проблемы научного характера, мнения авторитетов здесь диаметрально расходятся. Так что я решил, обойдя спорные вопросы профессионального собаководства, свести Минду через год с тем эрделем, что бегает так славно, весело высунув язык, за забором вон того желтого особняка. Пока я размышлял, Минда искала у себя блох, зевала и виляла хвостом, нисколько не задумываясь над проблемой своего будущего материнства.

Должен вам сказать, что поддержание породы — самая интересная сторона в собаководстве: на этот счет есть пропасть подробнейшей ученой литературы, и если вы захотите теоретически немножко себя подковать в этом вопросе, то сейчас же очутитесь на пороге великих тайн, именуемых евгеникой. Почему бы не попытаться упорядочить природный процесс и не поставить перед ним более высокую цель? Отчего не подготовить появление на свет Сверхсобаки? Таким путем можно приобрести опыт, который окажется полезным в деле улучшения человеческой породы. Нас и так упрекают за недостаток веры в лучшее будущее человечества. Ладно. Запомни, Минда: тебе предстоит послужить великому делу.

Так вот, если вы хотите содействовать поддержанию породы и имеете подходящую сучку, прежде всего следите за тем, чтобы она у вас не бегала на улицу. Смотрите за ней строго, как делал я, не спускайте ее с поводка, держите на легкой диете, развлекайте, поучайте, берегите ее как зеницу ока. Вот и все. На прогулках за вами потянутся встречные кобели; иногда образуется целая процессия, и вам придется отгонять их палкой, окриками, в то время как сучка ваша будет бежать рядом с вами, ни на кого не оглядываясь, милой, наивной девушкой. Пошел отсюда, старый волокита! Убирайся, бездельник-фокстерьер! Успокойся, бесстыжий волкодав! Фу, длинноногий потрясучий пинчер! Прочь, рыжий надворный советник! Проваливай, безобразник! Понимаешь, Минда, все это — народ простой, грубый. Вот я расскажу тебе о чудном эрделе, который бегает, высунув язык, за забором. Косматый, как бог, рыжий, как солнце, а по спине — черный, как ворон. И глаза, глаза — черносливы. Проклятая орава! Да уйдешь ты, окаянный?! Я уверен, Минда, ты знаешь себе цену. Правильно делаешь, не обращая внимания на этих проходимцев. Ты еще слишком молода, да и весь этот сброд — совсем не для тебя. Пойдем-ка лучше домой.

Ну чего, чего тебе? По головке погладить? Пошлепать по спине? Гулять? Нет? Так что же? А, жрать хочешь? Имей в виду, Минда, ты слишком много лопаешь. Погляди, какая у тебя стала гладкая спина. И брюхо себе отрастила. Эй, милые мои домашние, не перекармливайте так бедное животное. Разве вы не видите, что у нее портится фигура? Где ее впалые бока и подтянутый живот, где прежний узкий сухой зад? Ай-яй-яй! Это оттого, что ты лентяйка. Иди, иди в сад, потанцуй там, погоняйся за обрубком своего хвоста. Побольше движения, моциона! Не смей у меня толстеть, слышишь? А то начнется еще одышка, всякие сантименты. С нынешнего дня буду отмерять тебе порции сам.

 

— Послушайте, — сказал мне один человек, воображающий, будто все знает. — Ведь у вашей сучки будут щенята. Смотрите, она уж волочит брюхо по земле.

— Что вы! — возразил я. — Это жир. Вы не представляете себе, сколько эта бестия жрет. И потом целый день валяется на диване. Вот почему…

— Гм, — промычал в ответ мой собеседник. — А откуда же такие соски?

Я поднял его на смех. Ведь это просто абсурд: Минда никогда не остается одна, кроме как на несколько минут в саду, да и то в полной безопасности.

Через некоторое время об этом же заговорил со мной сосед: он якобы видел своими глазами. Якобы это был живущий поблизости чистокровный сторожевой пинчер.

Ума не приложу, когда и где это могло произойти. Но факты — упрямая вещь. Негодная, легкомысленная сучка, так, значит, ты, английская эрделька, спуталась с немецким пинчером? Белопегим и вдвое меньше тебя ростом? Фу, какой стыд! Как? Ты еще хвостом виляешь и лохматой головой в меня тыкаешься? Уйди с глаз моих! Полезай под диван, глупая, непослушная, распутная девчонка! Самой году нет, а туда же! Посмотри, на что ты теперь стала похожа: спина прогнулась, позвонки торчат, как у козы, еле ворочаешься, вся развихлялась, уж не свертываешься колечком, а со вздохом, измученная, садишься на задние лапы. Смотришь на меня так, словно я могу тебе помочь. Что, очень не по себе? Скверное самочувствие? Ничего не поделаешь, надо терпеть. Против природы не пойдешь. В конце концов сторожевой пинчер и эрдель — из одного рода пинчеров, оба косматые, бородатые… Кто знает, может, ты родишь белых эрделей либо рыжих сторожевых пинчеров с черным чепраком. Появится новый вид, ты станешь родоначальницей новой породы эрпинчеров или пинчерделей. Ну, иди сюда, глупая. Можешь положить голову мне на колени.

В одно прекрасное утро из Миндиного домика слышится визг и писк. Минда, Минда, в чем дело? Что это под тобой копошится? Минда проявляет исключительную ласковость и раскаяние. Прости меня, хозяин, что я произвела на свет всю эту кучу. В течение следующих двадцати четырех часов ее невозможно выманить из домика. Видно только, что какие-то крысиные хвосты торчат у нее из-под брюха. Не то четыре, не то пять — никак не сосчитаешь; Минда не дает: только протянешь руку, сейчас же цапает. И скорее позволит себя задушить, чем вытянуть за ошейник из домика…

Только на другой день Минда сама вышла оттуда.

Их оказалось восемь, этих самых щенят. И сплошь одни чистокровные гладкие черные доберманы.

Раз их целых восемь, придется часть прикончить.

— Эй, каменщики, кто из вас возьмется утопить несколько слепых щенков?

— Что вы? Мне никогда не приходилось, — слегка побледнев, отвечает каменщик.

— Бетонщики, вы такие молодцы: не утопит ли кто из вас несколько щенков?

— Этого я не могу, — отвечает бетонщик. — Духу не хватит.

В конце концов их утопил молодой садовник с девичьими глазами.

Теперь Минда выкармливает двух оставленных ей доберманов. Она гордится ими, как полагается, и лижет их глупые, черные, блестящие головки с желтыми пятнышками над глазами. Господи, Минда, где ты только взяла это добро?

Минда виляет хвостом особенно радостно и гордо.

 

1926–1927

 



Просмотров 496

Эта страница нарушает авторские права




allrefrs.su - 2024 год. Все права принадлежат их авторам!