![]()
Главная Обратная связь Дисциплины:
Архитектура (936) ![]()
|
Напутственное слово председательствующего 5 часть
Если с этой точки зрения общей справедливости смотреть на наказание, примененное к Боголюбову, то понятным станет то возбуждающее, тяжелое чувство негодования, которое овладело всяким неспособным безучастно относиться к нравственному истязанию над ближним. С чувством глубокого, непримиримого оскорбления за нравственное достоинство человека отнеслась Засулич к известию о позорном наказании Боголюбова. Что был для нее Боголюбов? Он не был для нее родственником, другом, он не был ее знакомым, она никогда не видала и не знала его. Но разве для того, чтобы возмутиться видом нравственно раздавленного человека, чтобы прийти в негодование от позорного глумления над беззащитным, нужно быть сестрой, женой, любовницей? Для Засулич Боголюбов был политический арестант, и в этом слове было для нее все: политический арестант не был для Засулич отвлеченное представление, вычитываемое из книг, знакомое по слухам, по судебным процессам, — представление, возбуждающее в честной душе чувство сожаления, сострадания, сердечной симпатии. Политический арестант был для Засулич — она сама, ее горькое прошедшее, ее собственная история — история безвозвратно погубленных лет, лучших и дорогих в жизни каждого человека, которого не постигает тяжкая доля, перенесенная Засулич. Политический арестант был для Засулич — горькое воспоминание ее собственных страданий, ее тяжкого нервного возбуждения, постоянной тревоги, томительной неизвестности, вечной думы над вопросами: Что я сделала? Что будет со мной? Когда же наступит конец? Политический арестант был ее собственное сердце, и всякое грубое прикосновение к этому сердцу болезненно отзывалось на ее возбужденной натуре. В провинциальной глуши газетное известие действовало на Засулич еще сильнее, чем оно могло бы действовать здесь, в столице. Там она была одна. Ей не с кем было разделить свои сомнения, ей не от кого было услышать слово участия по занимавшему ее вопросу. Нет, думала Засулич, вероятно, известие неверно, по меньшей мере оно преувеличено. Неужели теперь, и именно теперь, думала она, возможно такое явление? Неужели 20 лет прогресса, смягчение нравов, человеколюбивое отношение к арестованному, улучшение судебных и тюремных порядков, ограничение личного произвола, неужели 20 лет поднятия личности и достоинства человека вычеркнуты и забыты бесследно? Неужели к тяжкому приговору, постигшему Боголюбова, можно было прибавлять еще более тяжкое презрение к его человеческой личности, забвение в нем всего прошлого, всего, что дали ему воспитание и развитие? Неужели нужно было еще наложить несмываемый позор на эту, положим, преступную, но во всяком случае не презренную личность? Нет ничего удивительного, продолжала думать Засулич, что Боголюбов в состоянии нервного возбуждения, столь понятного в одиночно-заключенном арестанте, мог, не владея собой, позволить себе то или другое нарушение тюремных правил, но на случай таких нарушений, если и признавать их вменяемыми человеку в исключительном состоянии его духа, существуют у тюремного начальства другие меры, ничего общего не имеющие с наказанием розгами. Да и какой же поступок приписывает Боголюбову газетное известие? Неснятие шапки при вторичной встрече с почетным посетителем. Нет, это невероятно, успокаивалась Засулич; подождем, будет опровержение, будет разъяснение происшествия; по всей вероятности, оно окажется не таким, как представлено.
Но не было ни разъяснений, ни опровержений, ни гласа, ни послушания. Тишина молчания не располагала к тишине взволнованных чувств. И снова возникал в женской экзальтированной голове образ Боголюбова, подвергнутого позорному наказанию, и распаленное воображение старалось угадать, перечувствовать все то, что мог перечувствовать несчастный. Рисовалась возмущающая душу картина, но то была еще только картина собственного воображения, не проверенная никакими данными, не пополненная слухами, рассказами очевидцев, свидетелей наказания; скоро явилось и то и другое. В сентябре Засулич была в Петербурге; здесь уже она могла проверить занимавшее ее мысль происшествие по рассказам очевидцев или лиц, слышавших непосредственно, от очевидцев. Рассказы по содержанию своему не способны были усмирить возмущенное чувство. Газетное известие оказывалось непреувеличенным; напротив, оно дополнялось такими подробностями, которые заставляли содрогаться, которые приводили в негодование. Рассказывалось и подтверждалось, что Боголюбов не имел намерения оказать неуважение, неповиновение, что естественное уклонение от внушения, которое ему угрожало, что попытка сбить с Боголюбова шапку вызвала крики со стороны смотревших на происшествие арестантов независимо от какого-либо возмущения их к тому Боголюбовым. Рассказывались дальше возмутительные подробности приготовления и исполнения наказания. Во двор, на который из окон камер неслись крики арестантов, взволнованных происшествием с Боголюбовым, является смотритель тюрьмы и, чтобы «успокоить» волнение, возвещает о предстоящем наказании Боголюбова розгами, не успокоив никого этим в действительности, но, несомненно, доказав, что он, смотритель, обладает и практическим тактом и пониманием человеческого сердца. Перед окнами женских арестантских камер, в виду испуганных чем-то необычайным происходящим в тюрьме женщин, вяжутся пуки розог, как будто бы драть предстояло целую роту; разминаются руки, делаются репетиции предстоящей экзекуции, и, в конце концов, нервное волнение арестантов возбуждается до такой степени, что ликторы считают нужным убраться в сарай и оттуда выносят пуки розог уже спрятанными под шинелями. Теперь, по отрывочным рассказам, по догадкам, по намекам нетрудно было вообразить и настоящую картину экзекуции. Восставала эта бледная, испуганная фигура Боголюбова, не ведающая, что он сделал, что с ним хотят творить; восставал в мыслях болезненный его образ. Вот он, приведенный на место экзекуции и пораженный известием о том позоре, который ему готовится; вот он, полный негодования и думающий, что эта сила негодования даст ему силы Самсона, чтоб устоять в борьбе с массой ликторов, исполнителей наказания; вот он, падающий под массой пудов человеческих тел, насевших ему на плечи, распростертый на полу, позорно обнаженный несколькими парами рук, как железом, прикованный, лишенный всякой возможности сопротивляться, и над всей этой картиной мерный свист березовых прутьев, да также мерное счисление ударов благородным распорядителем экзекуции. Все замерло в тревожном ожидании стона; этот стон раздался, - то не был стон физической боли - не на нее рассчитывали; то был мучительный стон удушенного, униженного, поруганного, раздавленного человека. Священнодействие совершилось, позорная жертва была принесена!.. Сведения, полученные Засулич, были подробны, обстоятельны, достоверны. Теперь тяжелые сомнения сменились еще более тяжелою известностью. Роковой вопрос встал со всей его беспокойною настойчивостью. Кто же вступится за поруганную честь беспомощного каторжника? Кто смоет, кто и как искупит тот позор, который навсегда неутешимою болью будет напоминать о себе несчастному? С твердостью перенесет осужденный суровость каторги, но не примирится с этим возмездием за его преступление, быть может, сознает его справедливость, быть может, наступит минута, когда милосердие с высоты трона и для него откроется, когда скажут ему: «Ты искупил свою вину, войди опять в то общество, из которого ты удален,— войди и будь снова гражданином». Но кто и как изгладит в его сердце воспоминание о позоре, о поруганном достоинстве; кто и как смоет то пятно, которое на всю жизнь останется неизгладимым в его воспоминании? Наконец, где же гарантия против повторения подобного случая? Много товарищей по несчастью у Боголюбова, — неужели и они должны существовать под страхом всегдашней возможности испытать то, что пришлось перенести Боголюбову? Если юристы могли создать лишение прав, то отчего психологи, моралисты не явятся со средствами отнять у лишенного прав его нравственную физиономию, его человеческую натуру, его душевное состояние; отчего же они не укажут средств низвести каторжника на степень скота, чувствующего физическую боль и чуждого душевных страданий? Так думала, так не столько думала, как инстинктивно чувствовала В. Засулич. Я говорю ее мыслями, я говорю почти ее словами. Быть может, найдется много экзальтированного, болезненно-преувеличенного в ее думах, волновавших ее вопросах, в ее недоумении. Быть может, законник нашелся бы в этих недоумениях, подведя приличную статью закона, прямо оправдывающую случай с Боголюбовым: у нас ли не найти статьи закона, коли нужно ее найти? Быть может, опытный блюститель порядка доказал бы, что иначе поступить, как было поступлено с Боголюбовым, и невозможно, что иначе и порядка существовать не может. Быть может, не блюститель порядка, а просто практический человек сказал бы, с полной уверенностью в разумности своего совета: «Бросьте вы, Вера Ивановна, это самое дело: не вас ведь выпороли». Но и законник, и блюститель порядка, и практический человек не разрешил бы волновавшего Засулич сомнения, не успокоил бы ее душевной тревоги. Не надо забывать, что Засулич — натура экзальтированная, нервная, болезненная, впечатлительная; не надо забывать, что павшее на нее, чуть не ребенка в то время, подозрение в политическом преступлении, подозрение не оправдавшееся, но стоившее ей двухлетнего одиночного заключения, и затем бесприютное скитание надломили ее натуру, навсегда оставив воспоминание о страданиях политического арестанта, толкнули ее жизнь на тот путь и в ту среду, где много поводов к страданию, душевному волнению, но где мало места для успокоения на соображениях практической пошлости. В беседах с друзьями и знакомыми, наедине днем и ночью среди занятий и без дела Засулич не могла оторваться от мысли о Боголюбове, и ни откуда сочувственной помощи, ни откуда удовлетворения души, взволнованной вопросами: кто вступится за опозоренного Боголюбова, кто вступится за судьбу других несчастных, находящихся в положении Боголюбова? Засулич ждала этого заступничества от печати, она ждала оттуда поднятия, возбуждения так волновавшего ее вопроса. Памятуя о пределах, молчала печать. Ждала Засулич помощи от силы общественного мнения. Из тиши кабинета, из интимного круга приятельских бесед не выползало общественное мнение. Она ждала, наконец, слова от правосудия. Правосудие... Но о нем ничего не было слышно. И ожидания оставались ожиданиями. А мысли тяжелые и тревоги душевные не унимались. И снова, и снова, и опять, и опять возникал образ Боголюбова и вся его обстановка. Не звуки цепей смущали душу, но мрачные своды мертвого дома леденили воображение; рубцы — позорные рубцы — резали сердце, и замогильный голос заживо погребенного звучал: Что ж молчит в вас, братья, злоба, Что ж любовь молчит? И вдруг внезапная мысль, как молния, сверкнувшая в уме Засулич: «О, я сама! Затихло, замолкло все о Боголюбове, нужен крик, в моей груди достанет воздуха издать этот крик, я издам его и заставлю его услышать!» Решимость была ответом на эту мысль в ту же минуту. Теперь можно было рассуждать о времени, о способах исполнения, но само дело, выполненное 24 января, было бесповоротно решено. Между блеснувшею и зародившеюся мыслью и исполнением ее протекли дни и даже недели; это дало обвинению право признать вмененное Засулич намерение и действие заранее обдуманным. Если эту обдуманность относить к приготовлению средств, к выбору способов и времени исполнения, то, конечно, взгляд обвинения нельзя не признать справедливым, но в существе своем, а своей основе, намерение Засулич не было и не могло быть намерением хладнокровно обдуманным, как ни велико по времени расстояние между решимостью и исполнением. Решимость была и осталась внезапною, вследствие внезапной мысли, павшей на благоприятную, для нее подготовленную, почву, овладевшей всецело и всевластно экзальтированной натурой. Намерения, подобные намерению Засулич, возникающие в душе возбужденной, аффектированной, не могут быть обдумываемы, обсуждаемы. Мысль сразу овладевает человеком, не его обсуждению она подчиняется, а подчиняет его себе и влечет за собою. Как бы далеко ни отстояло исполнение мысли, овладевшей душой, аффект не переходит в холодное размышление и остается аффектом. Мысль не проверяется, не обсуждается, ей служат, ей рабски повинуются, за ней следуют. Нет критического отношения, имеет место только безусловное поклонение. Тут обсуждаются и обдумываются только подробности исполнения, но это не касается сущности решения. Следует ли или не следует выполнить мысль,— об этом не рассуждают, как бы долго ни думали над средствами и способами исполнения. Страстное состояние духа, в котором зарождается и воспринимается мысль, не допускает подобного обсуждения; так вдохновенная мысль поэта остается вдохновенною, не выдуманною, хотя она и может задумываться над выбором слов и рифм для ее воплощения. Мысль о преступлении, которое стало бы ярким и громким указанием на расправу с Боголюбовым, всецело завладела возбужденным умом Засулич. Иначе и быть не могло: эта мысль как нельзя более соответствовала тем потребностям, отвечала на те задачи, которые волновали ее. Руководящим побуждением для Засулич обвинение ставит месть. Местью и сама Засулич объяснила свой поступок, но для меня представляется невозможным объяснить вполне дело Засулич побуждением мести, по крайней мере, мести, понимаемой в ограниченном смысле этого слова. Мне кажется, что слово «месть» употреблено в показании Засулич, а затем и в обвинительном акте, как термин наиболее простой, короткий и несколько подходящий к обозначению побуждения, импульса, руководившего Засулич. Но месть, одна «месть» была бы неверным мерилом для обсуждения внутренней стороны поступка Засулич. Месть обыкновенно руководится личными счетами с отомщаемым за себя или близких. Но никаких личных, исключительно ее, интересов не только не было для Засулич в происшествии с Боголюбовым, но и сам Боголюбов не был ей близким, знакомым человеком. Месть стремится нанести возможно больше зла противнику; Засулич, стрелявшая в генерал-адъютанта Трепова, сознается, что для нее безразличны были те или другие последствия выстрела. Наконец, месть старается достигнуть удовлетворения возможно дешевою ценой, месть действует скрытно, с возможно меньшими пожертвованиями. В поступке Засулич, как бы ни обсуждать его, нельзя не видеть самого беззаветного, но и самого нерасчетливого самопожертвования. Так не жертвуют собой из-за одной узкой, эгоистической мести. Конечно, не чувство доброго расположения к генерал-адъютанту Трепову питала Засулич; конечно, у нее было известного рода недовольство против него, и это недовольство имело место в побуждениях Засулич, но ее месть всего менее интересовалась лицом отомщаемым; ее месть окрашивалась, видоизменялась, осложнялась другими побуждениями. Вопрос справедливости и легальности наказания Боголюбова казался Засулич не разрешенным, а погребенным навсегда,— надо было воскресить его и поставить твердо и громко. Униженное и оскорбленное человеческое достоинство Боголюбова казалось невосстановленным, несмытым, неоправданным, чувство мести — неудовлетворенным. Возможность повторения в будущем случаев позорного наказания над политическими преступниками и арестантами казалась не предупрежденной. Всем этим необходимостям, казалось Засулич, должно было удовлетворить такое преступление, которое с полной достоверностью можно было бы поставить в связь со случаем наказания Боголюбова и показать, что это преступление явилось как последствие случая 13 июля, как протест против поругания над человеческим достоинством политического преступника. Вступиться за идею нравственной чести и достоинства политического осужденного, провозгласить эту идею достаточно громко и призвать к ее признанию и уверению,— вот те побуждения, которые руководили Засулич, и мысль о преступлении, которое было бы поставлено в связь с наказанием Боголюбова, казалось, может дать удовлетворение всем этим побуждениям. Засулич решилась искать суда над ее собственным преступлением, чтоб поднять и вызвать обсуждение забытого случая о наказании Боголюбова. Когда я совершу преступление, думала Засулич, тогда замолкнувший вопрос о наказании Боголюбова восстанет; мое преступление вызовет гласный процесс, и Россия, в лице своих представителей, будет поставлена в необходимость произнести приговор не обо мне одной, а произнести его, по важности случая, в виду Европы, той Европы, которая до сих пор любит называть нас варварским государством, в котором атрибутом правительства служит кнут.
Этими обсуждениями и определились намерения Засулич. Совершенно достоверным поэтому представляется то объяснение Засулич, которое притом же дано было ею при самом первоначальном ее допросе и было затем неизменно поддерживаемо, что для нее было безразлично: будет ли последствием произведенного ею выстрела смерть или только нанесение раны. Прибавлю от себя, что для ее целей было бы одинаково безразлично и то, если б выстрел, очевидно, направленный в известное лицо, и совсем не произвел никакого вредного действия, если б последовала осечка или промах. Не жизнь, не физические страдания генерал-адъютанта Трепова нужны были для Засулич, а появление ее самой на скамье подсудимых, вместе с нею появление вопроса о случае с Боголюбовым. Было безразлично, совместно существовало намерение убить или ранить; намерению убить не отдавала Засулич никакого особенного преимущества. В этом направлении она и действовала. Ею не было предпринято ничего для того, чтобы выстрел имел неизбежным следствием смерть. О более опасном направлении выстрела она не заботилась. А, конечно, находясь в том расстоянии от генерал-адъютанта Трепова, в каком она находилась, она, действительно, могла бы выстрелить совершенно в упор и выбрать самое опасное направление. Вынув из кармана револьвер, она направила его так, как пришлось: не выбирая, не рассчитывая, не поднимая даже руки. Она стреляла, правда, в очень близком расстоянии, но иначе она и не могла действовать. Генерал-адъютант Трепов был окружен своею свитою, и выстрел на более далеком расстоянии мог грозить другим, которым Засулич не желала вредить. Стрелять совсем в сторону было совсем дело не подходящее - это сводило бы драму, которая нужна была Засулич, на степень комедии. На вопрос о том, имела ли Засулич намерение причинить смерть или имела намерение причинить только рану, прокурор остановился с особенной подробностью. Я внимательно выслушал те доводы, которые он высказал, но я согласиться с ними не могу, и они все падают перед соображением о той цели, которую имела В. Засулич. Ведь не отвергают же того, что именно оглашение дела с Боголюбовым было для В. Засулич побудительною причиною преступления. При такой точке зрения мы можем довольно безразлично относиться к тем обстоятельствам, которые обратили внимание господина прокурора, например, что револьвер был выбран из самых опасных. Я не думаю, чтобы тут имелась в виду наибольшая опасность; выбирался такой револьвер, какой мог удобнее войти в карман: большой нельзя было бы взять, потому что он высовывался бы из кармана, - необходимо было взять револьвер меньшей величины. Как он действовал — более опасно или менее опасно, какие последствия от выстрела могли произойти,— это для Засулич было совершенно безразлично. Мена револьвера произведена была без ведения Засулич. Но если даже и предполагать, как признает возможным предполагать прокурор, что первый револьвер принадлежит В. Засулич, то опять-таки перемена револьвера объясняется очень просто: прежний револьвер был таких размеров, что не мог поместиться в кармане. Я не могу согласиться и с тем весьма остроумным предположением, что Засулич не стреляла в грудь и в голову генерал-адъютанта Трепова, находясь к нему enface, потому только, что чувствовала некоторое смущение, и что только после того, как несколько оправилась, она нашла в себе достаточно силы, чтобы произвести выстрел. Я думаю, что она просто не стреляла в грудь генерал-адъютанта Трепова потому, что она не заботилась о более опасном выстреле: она стреляет тогда, когда ей уже приходится уходить, когда ждать более нельзя. Раздался выстрел... Не продолжая более дела, которое совершала, довольствуясь вполне тем, что достигнуто, Засулич сама бросила револьвер, прежде чем успели схватить ее, и, отойдя в сторону, без борьбы и сопротивления отдалась во власть набросившегося на нее майора Курнеева и осталась не задушенной им только благодаря помощи других окружающих. Ее песня была теперь спета, ее мысль исполнена, ее дело совершено. Я должен остановиться на прочтенном здесь показании генерал-адъютанта Трепова. В этом показании сказано, что после первого выстрела Засулич, как заметил генерал Трепов, хотела произвести второй выстрел, и что началась борьба: у нее отнимали револьвер. Это совершенно ошибочное показание генерал-адъютанта Трепова объясняется тем весьма понятным взволнованным состоянием, в котором он находился. Все свидетели, хотя также взволнованные происшествием, но не до такой степени, как генерал-адъютант Трепов, показали, что Засулич совершенно добровольно, без всякой борьбы, бросила сама револьвер и не показывала намерения продолжать выстрелы. Если же и представилось генерал-адъютанту Трепову что-либо похожее на борьбу, то это была та борьба, которую вел с Засулич Курнеев и вели прочие свидетели, которые должны были отрывать Курнеева, вцепившегося в Засулич. Я думаю, что ввиду двойственности намерения Засулич, ввиду того, что для ее намерений было безразлично последствие большей или меньшей важности, что ею ничего не было предпринято для достижения именно большего результата, что смерть только допускалась, а не была исключительным стремлением В. Засулич,— нет оснований произведенный ею выстрел определять покушением на убийство. Ее поступок должен быть определен по тому последствию, которое произведено в связи с тем особым намерением, которое имело в виду это последствие. Намерение было: или причинить смерть, или нанести рану; не последовало смерти, но нанесена рана. Нет основания в этой нанесенной ране видеть осуществление намерения причинить смерть, уравнивать это нанесение раны покушению на убийство, а вполне было бы справедливо считать не более как действительным нанесением раны и осуществлением намерения нанести такую рану. Таким образом, отбрасывая покушение на убийство как не осуществившееся, следовало бы остановиться на действительно доказанном результате, соответствовавшем особому условному намерению — нанесению раны. Если Засулич должна понести ответственность за свой поступок, то эта ответственность была бы справедливее за зло, действительно последовавшее, а не такое, которое не было предположено как необходимый и исключительный результат, как прямое и безусловное стремление, а только допускалось. Впрочем, все это — только мое желание представить вам соображения и посильную помощь к разрешению предстоящих вам вопросов; для личных же чувств и желаний Засулич безразлично, как бы ни разрешился вопрос о юридическом характере ее действий, для нее безразлично быть похороненной по той или другой статье закона. Когда она переступила порог дома градоначальника с решительным намерением разрешить мучившую ее мысль, она знала и понимала, что она несет в жертву все - свою свободу, остатки своей разбитой жизни, все то немногое, что дала ей на долю мачеха-судьба. И не торговаться с представителями общественной совести за то или другое уменьшение своей вины явилась она сегодня перед вами, господа присяжные заседатели. Она была и осталась беззаветною рабой той идеи, во имя которой подняла она кровавое оружие. Она пришла сложить перед нами все бремя наболевшей души, открыть скорбный лист своей жизни, честно и откровенно изложить все то, что она пережила, передумала, перечувствовала, что двинуло ее на преступление, чего ждала она от него. Господа присяжные заседатели! Не в первый раз на этой скамье преступлений и тяжелых душевных страданий является перед судом общественной совести женщина по обвинению в кровавом преступлении. Были здесь женщины, смертью мстившие своим соблазнителям; были женщины, обагрявшие руки в крови изменивших им любимых людей или своих более счастливых соперниц. Эти женщины выходили отсюда оправданными. То был суд правый, отклик суда божественного, который взирает не на внешнюю только сторону деяний, но и на внутренний их смысл, на действительную преступность человека. Те женщины, совершая кровавую расправу, боролись и мстили за себя. В первый раз является здесь женщина, для которой в преступлении не было личных интересов, личной мести,— женщина, которая со своим преступлением связала борьбу за идею, во имя того, кто был ей только собратом по несчастью всей ее молодой жизни. Если этот мотив проступка окажется менее тяжелым на весах общественной правды, если для блага общего, для торжества закона, для общественности нужно призвать кару законную, тогда — да совершится ваше карающее правосудие! Не задумывайтесь! Не много страданий может прибавить ваш приговор для этой надломленной, разбитой жизни. Без упрека, без горькой жалобы, без обиды примет она от вас решение ваше и утешится тем что, может быть, ее страдания, ее жертва предотвратила возможность повторения случая, вызвавшего ее поступок. Как бы мрачно ни смотреть на этот поступок, в самых мотивах его нельзя не видеть честного и благородного порыва. Да, она может выйти отсюда осужденной, но она не выйдет опозоренною, и остается только пожелать, чтобы не повторялись причины, производящие подобные преступления, порождающие подобных преступников.
В. Засулич была оправдана.
Дело Рыбаковской Александра Рыбаковская обвинялась в том, что 22 февраля 1866 г. с целью убийства Евгения Лейхфельда, с которым она долгое время состояла в интимной связи, нанесла ему выстрелом из пистолета тяжелую рану в грудь, от которой последний через несколько дней скончался. Сложность настоящего дела состояла в том, что прямых доказательств, свидетельствовавших об умысле Рыбаковской на убийство Лейхфельда, не было. Потерпевший, будучи некоторое время после получения ранения в сознании, сообщил, что Рыбаковская намеренно стреляла в него. По его словам, она не только прицелилась для выстрела, но и выбрала для этого соответствующее положение и хорошенько к этому подготовилась. Показание Лейхфельда запротоколировано не было. Присутствовавшие же при этом его показании свидетели передавали его слова по-разному, что не давало возможности воспроизвести их доподлинно. Подсудимая - Александра Рыбаковская - отрицала виновность в умышленном убийстве. Она объяснила, что убила Лейхфельда неосторожно. По ее словам, это произошло неожиданно для нее, после того, как она зарядила револьвер и хотела его убрать. Обвинительным заключением действия Рыбаковской квалифицировались как преднамеренные. Защитник К. К. Арсеньев, всесторонним анализом каждого из свидетельских показаний, обстоятельно показывает отсутствие умысла в действиях подсудимой. Дело Рыбаковской рассматривалось С.-Петербургским окружным судом 18 октября 1868 г.
Господа присяжные заседатели! Вы могли убедиться из речи товарища прокурора, что в настоящем деле решение ваше зависит прежде всего от того взгляда, который образовался у вас на слова Лейхфельда. Вы уже могли убедиться, что в настоящем деле нет, собственно говоря, ни одной улики против подсудимой, кроме тех слов, которые различные лица, различные свидетели приписывают покойному Лейхфельду. Здесь мы встречаемся прежде всего с таким большим пробелом, которого не могли пополнить никакие показания свидетелей,—с таким пробелом, который ставит защиту точно так же, как и обвинение, в положение чрезвычайно затруднительное. Вы знаете, что Лейхфельд жил после нанесения ему раны еще 10 дней, рана была нанесена 22 февраля, а умер он 4 марта; вы слышали, что, по крайней мере, по мнению доктора, который его лечил и который должен был, следовательно, доставлять судебной и административной власти сведения о его положении, по мнению этого доктора, больной находился большую часть времени в полном уме и здравой памяти; вы знаете, что несмотря на это в течение 10 дней от него не было отобрано никакого формального показания. Вы слышали, что в самый день привоза Лейхфельда в больницу, когда, по словам главного доктора Германа, Лейхфельд находился в полном сознании, ему было сделано нечто вроде допроса надзирателем Станевичем; но вы знаете вместе с тем, что результат этого допроса не был облечен в установленную форму. На мой вопрос относительно причины такого совершенно непонятного упущения Станевич отвечал, что не считал нужным составлять акт по этому предмету, потому что при показании Лейхфельда были свидетели, фамилии которых он записал. Но вы могли убедиться, что значат свидетели в таком случае, когда надо передать показание лица слабого, может быть, едва говорящего. Если несколько человек вместе слышали слова такого лица и затем должны передать его показание через более или менее продолжительный промежуток времени, то вы знаете, что показания свидетелей ни в каком случае, даже при полном их согласии между собою, чего в настоящее время нет, конечно, не могут заменить показания, данного и подписанного формально тем самым лицом, от которого оно отбирается. Я укажу, прежде всего, на тот факт, что если бы показание, данное Лейхфельдом 22 февраля в день привоза его в больницу, было действительно до такой степени против Рыбаковской, как должно думать, судя по показаниям свидетелей, то незаписание его в протокол становится еще более непонятным, становится совершенно необъяснимым. Когда человек умирающий, человек, которому, может быть, как видно из скорбного листа, оставалось тогда несколько часов жизни, относительно которого не были уверены, что он проживет более двух часов, — когда такой человек дает показание, заключающее в себе одно из самых тяжких обвинений, которые могут только встретиться, то без сомнения на обязанности тех, кто отбирает это показание, лежит немедленно облечь его в ту форму, которая исключает всякое дальнейшее сомнение. Этого сделано не было, и это первый факт, первое обстоятельство, вследствие которого я позволяю себе предполагать, что показание Лейхфельда вовсе не было такого содержания, которое в настоящее время ему стараются приписать. Таким образом, мы поставлены в печальную необходимость собирать совершенно разноречивые сведения о том, что говорил Лейхфельд, из показаний разных лиц, находившихся с ним в различных отношениях, говоривших с ним в разное время и по различным поводам. Товарищ прокурора, соглашаясь с тем, что в этих показаниях существуют во многих отношениях существенные противоречия, старается доказать, что самые эти противоречия должны давать в ваших глазах большее значение этим показаниям, что самые эти противоречия служат лучшим доказательством того, что они даются вполне чистосердечно. Это было бы, может быть, справедливо, если бы противоречия между показаниями свидетелей ограничивались только одними второстепенными, побочными обстоятельствами, но мы видим, что они касаются многих обстоятельств, весьма существенных, весьма важных. Прежде всего, припомним когда, при каких обстоятельствах давал это показание Лейхфельд. Мы знаем, что Лейхфельд бы привезен в больницу утром 22 февраля, затем, после довольно значительного промежутка, был перенесен в перевязочное отделение. Здесь явился старший доктор, и здесь были предложены в первый раз вопросы о том, каким образом случилось известное вам происшествие. Мы знаем из показания Станевича, что он был в Обуховской больнице 22 февраля один раз; мы знаем из показания доктора Германа, подтвержденного самим Станевичем, что он присутствовал при показании, отобранном от Лейхфельда доктором. Мы знаем, что затем Станевич удалился вместе с Рыбаковской из больницы; следовательно, показания Германа и Станевича, по всей вероятности, относятся к одному и тому же моменту; к тому же моменту, по всей вероятности, относятся и показания всех остальных свидетелей, служащих при Обуховской больнице: Николаева, Мамошиной и д-ра Гейкинга. Затем мы открываем с первого взгляда весьма серьезное противоречие между показанием д-ра Германа и показанием свидетеля Станевича: свидетель Станевич утверждает, что Лейхфельд дал положительное объяснение о том, как случилось происшествие, что он обвинил Рыбаковскую не только в совершении самого выстрела, но и в совершении его умышленно, причем объяснил некоторые подробности того, как она совершила выстрел. Как я уже сказал, мы лишены одного весьма важного, средства для проверки показания Станевича; он спрошен сегодня в первый раз; если бы он был спрошен при предварительном следствии, то мы имели бы возможность сличить его показание, данное тогда, с тем, которое мы слышали сегодня, и тогда, может быть, открыли бы между его показаниями такое же противоречие, как и в показаниях Николаева; этой возможности мы лишены, но должны предположить, что свидетель Станевич через 2 года и 8 месяцев после происшествия, не будучи о том спрошен прежде, не мог сохранить все до крайности мелкие подробности. Кроме того, это показание в том виде, как оно является перед вами, несогласно с показанием д-ра Германа. По объяснению доктора, умершему были предложены только три вопроса, из которых, собственно, к обстоятельствам, составляющим предмет настоящего дела, относится только один вопрос, именно вопрос о том, каким образом была нанесена рана, на который Лейхфельд ограничился ответом, что выстрел был сделан не им самим, а Рыбаковской. Если припомнить, что показывал Николаев на предварительном следствии, и если обратить внимание на показание свидетельницы Мамошиной, которая точно также не могла объяснить, был ли, по показанию Лейхфельда, этот выстрел сделан умышленно или неумышленно, то нельзя не прийти к тому заключению, что показание Лейхфельда есть именно то показание, о котором почти единогласно говорят д-р Герман, Николаев и Мамошина, и что в этом показании, данном вслед за привозом в больницу, не заключалось ничего, кроме удостоверения факта, никем не отвергаемого, факта совершенно бесспорного, что выстрел был совершен не Лейхфельдом, а Рыбаковской. Таким образом, я считаю себя вправе считать показание Станевича теряющим всю или почти всю свою силу вследствие явных противоречий, замечаемых между ним и показаниями Германа и отчасти Николаева и Мамошиной. Затем нам остаются показания Грешнера, Розенберга и Феоктистова. О том, к какому периоду времени относятся эти показания, когда происходили разговоры между Розенбергом, Феоктистовым и Грешнером, с одной стороны, и Лейхфельдом — с другой, то есть те разговоры, о которых показывают эти свидетели, — об этом обстоятельстве я буду иметь случай говорить после, теперь же ограничусь указанием одного весьма серьезного противоречия, которое замечается между этими показаниями. По объяснению Феоктистова, Лейхфельд сказал ему, что Рыбаковская выстрелила в него сразу, что она совершенно неожиданно появилась перед ним и вслед затем неожиданно последовал выстрел, по объяснению же Грешнера или Розенберга, рассказ Лейхфельда об этом предмете был совершенно другой: Лейхфельд не говорил, что выстрел был сделан сразу, напротив того, объяснял, что она несколько раз к нему подходила, несколько раз прицеливалась, говорила ему даже шутя, что выстрелит в него, и только затем последовал выстрел, причем она заряжала пистолет, вкладывала шомпол на его глазах. Таким образом, мы видим между показанием Феоктистова и показаниями Розенберга и Грешнера разноречие весьма существенное, касающееся именно одной из самых важных подробностей того, как случилось происшествие, по словам Лейхфельда, которые передают эти свидетели. Таким образом, господа присяжные заседатели, этот первый образ показаний, данных по поводу слов, сказанных Лейхфельдом, должен, мне кажется, привести к тому убеждению, что показания эти ни к какому твердому, положительному выводу привести не могут, что они не только не могут заменить собой показание, которое было бы подписано самим Лейхфельдом, но даже не могут сравниться с ним. Затем между показанием лица, данным им формально перед судебной властью, с знанием, что эти показание будет иметь характер улики, и словами лица, сообщающего сведения в частном разговоре, есть громадная разница. Когда я даю формальное показание перед судебной властью, тогда я взвешиваю каждое мое слово, в особенности по такому важному предмету, как настоящее дело; когда же я говорю с частным лицом, мне нет надобности обдумывать, взвешивать каждое слово, я могу высказывать свои предположения и выдавать их за факты, в моих глазах очень достоверные, я могу напирать на такие обстоятельства, в которых сам несовершенно убежден. Таким образом, если бы Лейхфельд давал свое показание перед судебной властью или перед полицией формально о том, как происходило дело, то весьма, может быть, скажу даже более, наверно, рассказ Лейхфельда представился бы вам совершенно в другом виде, нежели тот, в котором он является теперь, в отрывках, ничем почти не связанных, из показаний свидетелей.
![]() |