Главная Обратная связь

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)


 

 

 

 



Михаэль Ханеке. Наш ответ Тарантино



 

"Видеопленки Бенни"

"71 фрагмент хронологии случайности"

"Занятные игры"

"Седьмой континент"

 

Дискуссия о насилии подчинила себе все остальные темы и сюжеты юбилейного 50-го Каннского фестиваля. Где опаснее оказаться в 1997 году — в Париже, в Лондоне, в Лос-Анджелесе или в Сараево? Или в самом Канне, где после премьеры фильма "Конец насилия" его режиссера Вима Вендерса, ехавшего ночью в машине, атаковали бандиты? Юбилейный фестиваль оказался рекорд­ным по числу краж, нападений и прочих уголовных эксцессов:

казалось, еще немного, и экран спровоцирует настоящее убийство.

Выяснилось, однако, что опаснее всего в комфортабель­ном загородном доме на берегу австрийского озера. Зрителей фильма "Занятные игры" режиссера Михаэля Ханеке предуп­реждали о наличии почти непереносимых сцен. Последний раз подобные предупреждения в Канне печатались на билет­ах пять лет назад перед "Бешеными псами" Тарантино. И не зря: даже некоторые закаленные профессионалы не выдержали и покинули просмотр "Занятных игр" за чет­верть часа до финала, спасаясь в баре за бокалом виски. Между тем Ханеке — это по всем статьям анти-Тарантино: насилие здесь не "новое", а лишь более суггестивное. И мотивировано оно не жанром, не киномифологией, но и не классовым пылом. Не стариком Фрейдом и не сравни­тельно новым пророком Бодрийяром.

Все начинается с визита на виллу соседских гостей (то есть не самих соседей, а неких посетивших их на уикэнд друзей или родственников). В дом являются двое полуинтел­лигентных парней с целью одолжить четыре яйца для ом­лета. А через два часа экранного времени (в реальности — меньше суток: от полудня до рассвета, почти как у Родригеса) все завершается тотальным истреблением — без всяких видимых резонов и выгод — мирного семейства. Милые гости оказываются садистами и головорезами, о чем пару часов назад не подозревали, кажется, и они сами: на­столько спонтанны их реакции, лишь постепенно пере­ходящие из области бытовой ссоры в профессиональный садизм. Ну почти что сюжет из нашей коммунально-уго­ловной хроники: сам не понял, как изнасиловал старушку и прирезал соседа-собутыльника.

Только постепенно проницательный зритель начинает прочитывать совсем другой сюжет, не имеющий отношения к "бытовухе". Догадывается, что не случайно хорошо зна­комые им хозяева соседской виллы, находящиеся в двух шагах, никак не проявляют себя: просто-напросто их уже нет в живых. А завтра с утречка вошедшие во вкус "гости будут жарить свой омлет еще у одной семьи по соседству.

Кровавая коррида разыгрывается на фоне окультуренной природы и одичавшей культуры, которая рвется из посто­янно включенного в доме телевизора. В Канне было множество фильмов, в которых кино- и телекамера обви­няются во всех смертных грехах. Юбилейная эйфория и самолюбование, еще недавно питавшие кинематогра­фический мир, сменились волной рефлексии и укорами нечи­стой совести. Кино, телевидение и видео в большей степени, чем когда бы то ни было, воспринимаются как злые гении культуры. Присущие всем разновидностям камеры наркоти­ческие эффекты, целлулоидный вампиризм и опасности новых технологий — эти мотивы навязчиво бродят из филь­ма в фильм. И сливаются в один — мотив провокации насилия.

Но Ханеке телевизор нужен вовсе не для того, чтобы воткнуть в него свой указующий перст. А если и указать на что, то совсем на другое. Когда одна из жертв хватает ружье и расправляется с негодяем, зал ликует. Но это всего лишь всплеск шаловливого воображения; пленка отматывается назад, действительное вытесняет желаемое, и мы опять видим безнаказанную оргию изощренных зверств. И форту­на, и сакральные фетиши современного мира (типа промок­шего и разрядившегося мобильного телефона) всегда на стороне убийц, а не жертв. "Занятные игры", по словам Ханеке, не триллер, а "фильм о триллере". Это резкий, бес­пощадный (в противоположность компромиссному фильму Вендерса) выпад против современного кино, маниакально одержимого насилием, но услужливо предлагающего пуб­лике "хэппи энд".

И чем резче этот выпад, тем больше сомнений он вну­шает. Ибо иррациональный импульс, всегда сопутствующий показу насилия, сильнее моральных сентенций. "Делать кино, переполненное насилием, с целью разоблачить его, все равно что снимать фильмы о вреде порнофильмов с большими иллюстративными фрагментами. Надо быть честным и тогда просто снимать порно", — так сформулировали свои аргу­менты противники картины. Их оказалось немало и в кан­нском жюри, которое демонстративно проигнорировало фильм Ханеке. И тем не менее именно он — визуально почти тошнотворный, по кадрам вгрызающийся в сознание — останется эмблемой юбилейного фестиваля. И будет, — быть может, единственный из всей программы — вспоми­наться еще годы спустя.

Михаэль Ханеке, рожденный в Мюнхене, проживающий в Вене, еще вчера был известен только в узких кругах. После нескольких лет философских и психологических штудий ув­лекся театром, писал пьесы для радио и телевидения и ста­вил спектакли повсюду на германоязычных сценах — от Гамбурга до Вены.

Сегодня, когда фестивали посвящают творчеству Ханеке специальные развернутые ретроспективы, интересно смотреть эти телевизионные фильмы, в которых постепенно формируются проблематика и стиль режиссера. Насилие никогда не становится в них главной темой, но тем не менее в самых невинных сюжетах всегда есть привкус чего-то неприятного и как бы зловещего, что готово вот-вот прорваться сквозь вязкую оболочку быта. Поначалу и не поймешь, с чем связано это ощущение: с какой-то ав­стрийской спецификой или с глобальной философией и ав­торским мироощущением.

Международная карьера режиссера началась с приза "Брон­зовый Леопард", которым был награжден в Локарно фильм-дебют Ханеке "Седьмой континент" (1989). Речь шла о потаенном континенте желании, которые в один прекрасный день изнутри взрывают рутинную жизнь благополучной семьи. На поверхность выходят мощные накопления подавленных эмоций. Чувство бессмысленности и одиночества, жажда бегства (куда? хотя бы в Австралию), протест, паранойя, агрессия...

Немного пошумев тогда, про Ханеке тут же опять за­были, предоставив ему вернуться к телепостановкам мест­ного значения. Только в 92-м о его новом фильме "Видео­пленки Бенни" заговорили как о сенсации Каннского фести­валя — хотя и промелькнувшей вне конкурса. После триум­фального турне по миру эта картина получила (впервые присуждавшийся) "Феликс критиков", а Ханеке стал новым фаворитом последних — после Ангелопулоса, Риветта и Кесьлевского. Что удивительно — ив официальной иерархии "Феликса" (Приза европейского кино) "Видеопленки Бенни" поднялись на высшую ступень номинации и уступили лишь михалковской "Урге".

Удивительность этого успеха в том, что фильм Ханеке относится к числу откровенно "неприятных" и потому нелю­бимых не только смокинговой каннской публикой, но всеми, кто ценит скромное обаяние буржуазии и капитализма с человеческим лицом. С другой стороны, в этом фильме нет ни (извиняющего серьезность и угрюмство) зловредного эстетства, ни пробирающего до ногтей аморализма. Молодой парнишка, сын добропорядочных родителей, балуется с видео — то наедине, то в компании сверстников. Гогочут над страшилками и порнушками — всего-то делов. Так думают мама с папой, занятые извлечением доходов с загородной свинофермы. А парнишка тем временем изучил технику убийства с помощью электрошока (так забивают на ферме скот) и решил опробовать ее на подружке. Зачем? Хотел посмотреть. Это единственное, что он потом может пролепетать отцу — безо всякого, впрочем, раскаяния.

Убийство совершено, ошарашенные "родители поставле­ны перед фактом. Сына надо срочно спасать — и мама увозит его в Египет, к пирамидам (в школе уведомлены, что на похороны кого-то из родственников). Там с мамой происходит нервический срыв, зато сын по-прежнему спокоен. А папа тем временем расчленяет труп и хоронит концы. Гадкий эпизод вычеркнут из реальности, стабильный быт восстановлен, будущее юного отпрыска вновь безоблачно и полно перспектив. Однако Бенни поистине поганый мальчишка: он тащится в полицию и предъявляет видеопленку с записью убийства (ради этого шедевра документальной режиссуры, возможно, все и затевалось). Спрашивается: на кой? Тут герой и вовсе не может ничего ответить. Инстинкт деструкции? Сидеть всей семейке за решеткой.

Хотя в фильме напрямик говорится о тлетворном влия­нии киноужасов, а семейный портрет в свином буржуазном интерьере полон сарказма, тем не менее Ханеке удается убить дидактику тоже чем-то вроде электрошока. В про­странстве картины витает нечто настолько болезненное и монструозное, что ее холодный протокольный стиль ста­новится физически непереносимым.

В этом эффекте — ядро той концепции кинематографа, которую предложил Ханеке. Исследуя синдром насилия в современном мире, режиссер отказывается от любых его трактовок, которые услужливо подсовывает "мейнстрим" с постмодернистской начинкой. Всегда, как только заходит речь о немотивированных и серийных убийствах, в ход идут заезженные схемы. Ключом становится либо "мистическая изнанка обыденности" (триллеры "а ля Линч"), либо интел­лектуально-сексуальные извращения ("Молчание ягнят"), либо тяжелый социопсихический казус ("Прирожденные убийцы"), нередко с фрейдовско-инцестуальной и масс-медиальной подоплекой.

Когда-то зловредность масс-медиа заявлялась в виде мрачных футурологических предчувствий или моральных разоблачений. Например, если кино-, телерепортер демон­стрировал какую-то гадость, то виной и причиной тому была его личная непорядочность либо требования алчных до наживы и падких на сенсацию информационных империй. Подобные казусы можно встретить и сегодня — хотя бы в тех же "Прирожденных убийцах" Оливера Стоуна, где из пары преступников делают национального масштаба теле­звезд.

Однако, похоже, бодрийяровский "демон образов" окон­чательно разнуздался и стал позволять себе шутки более изысканные. Современное насилие перестало носить клас­совый либо архаичный характер; оно вытекает из публич­ности нашего существования, как бы пронизанного щупаль­цами масс-медиа. "Пустота экрана содержит потенциальное насилие... так что лучше не находиться в общественном месте, где работает телевидение: возможность насилия, спро­воцированного самим его присутствием, слишком велика" (Бодрийяр).

Иллюстрацией к этому тезису может служить фильм молодого македонского режиссера Милчо Манчевского "Пе­ред дождем". Личное мужество и честность его героя-стрин­гера не в состоянии преодолеть "первородный грех" про­фессии, хотя эта профессия — всего лишь фотограф. Если в "Фотоувеличении" Антониони на пленке проявлялось неви­димое праздному глазу преступление, то у Манчевского убийство еще не успело созреть и свершиться — а уже мистическим образом становится добычей фотоагентств.

Первая половина 90-х прошла под гипнозом линчевского неоварварства и молчания ягнят, подавленных непости­жимым совершенством серийных убийц. У пришедшего им вослед Тарантино насилие лишается романтической инфернальности, превращаясь в чистую жанровую игру: оно стано­вится интересным, лишь оформляясь в цитату из какого-нибудь фильма или сериала. Как и сам Тарантино, его пер­сонажи — явные либо латентные киноманы, зараженные экранной поп-культурой и впитавшие с молоком матери вкус запекшейся крови (gore). Этот образ в английском киножаргоне имеет особенно высокий градус "трансгрессивности" и действует как наркотик. Так же как gore заменяет традиционную blood, безличное насилие в новом запад­ном кино вытесняет не чуждую психологии и чаще всего замешенную на психоанализе жестокость классического триллера.

Противовесом импотенции и старческому вуайеризму изжитой культуры ("старое" насилие) может служить лишь одно — насилие "новое". Сегодняшний герой не играет в прятки с реальностью и не взрывает в мечтах буржуазный мир. Он запросто переходит от виртуального насилия к практическому и почти не замечает границы. "Новое наси­лие" парадоксальным образом лишено элемента жестокости — так же как «новая эротика» совсем не эротична. Она снова становится таковой лишь благодаря визуальному насилию, которое и замыкает порочный круг.

Ханеке отказывается вместе с другими идти по этому кругу. Его бесит, что при всех новациях суть и характер контекста в современном "кино преступлений" почти не изменились по сравнению с литературой прошлого века — с пронизывающим ее рационализмом и поиском разумных ответов. Если же говорить о маргинальной "школе Таран­тино", то здесь насилие и половая агрессия окончательно формализуются, переходя в жанровую плоскость и превра­щаясь в абстрактную игру кровавых марионеток.

Насилие в фильмах австрийского режиссера интригует и парализует загадочностью, ускользающей от оценок ирра­циональной природой — при внешней сухости и социальной конкретности изложения "истории". Ужас многократно усу­губляется тем, что ханекевские "триллеры" статичны, безжанровы и бессюжетны; их герои убивают просто так, даже не получая от этого процесса удовольствия.

Еще один из "триллеров" Ханеке появился на фестиваль­ных экранах в 1994-м году, замкнув трилогию, начатую "Седьмым континентом". Фильм называется "71 фрагмент хронологии случайности" и действительно состоит из 71 кад­ра разной длительности — от нескольких секунд до не­скольких минут. При переходе от кадра к кадру экран гас­нет, и на мгновение воцаряется мрак.

Один из последних в этой дискретной череде кадров фиксирует убийство, реконструированное по венской уго­ловной хронике. На Рождество 1993 года 19-летний сту­дент расстрелял в банке нескольких незнакомых людей, не преследуя при этом никаких вразумительных целей. Пред­шествующие кадры знакомят зрителей с теми, чьи жизни сойдутся в роковой точке в момент катастрофы. Среди них работница банка, ненавидящая своего престарелого отца и наказывающая его одиночеством; тупо влачащая совместную жизнь супружеская пара; сам студент, спасающийся от де­прессии нескончаемой игрой в пинг-понг с автоматом. Карти­ну дегуманизированного общества дополняют сюжеты те­лехроники: этнические чистки в Боснии, скандал с Майклом Джексоном и прочее, занимавшее умы человечества в 93-м

В орбиту ТВ попадает и один из героев фильма — 13-летний румынский мальчик-беженец, роющийся в помойках. На вопрос полицейских, почему он бежал именно в Вену, звучит ответ: слышал, что здесь люди добрые и любят детей ("Кто это такое сказал?" — искренне недоумевает теле­репортер). Передачу меж тем смотрит бездетная женщина и решает усыновить мальчика. Вместе они подъедут к банку как раз в тот момент, когда студент уже нащупывает в кармане револьвер...

Как и многие его коллеги-современники, Ханеке опи­сывает постиндустриальное общество, проникнутое подсоз­нательным аффектом вины и агрессии (одно неотделимо от другого). Но и подход, и метод, и результат у Ханеке другие. Его не устраивает, когда кино дает легкие ответы на неправильно поставленные вопросы: игра в поддавки, которую давно ведет с публикой большой Голливуд. Но не намного лучше, с точки зрения Ханеке, отсутствие ответов, отсутствие вопросов — игра интеллектуалов-постмо­дернистов. Ханеке ставит вопросы в правильный контекст — а ответ предлагает искать зрителю.

Михаэля Ханеке хочется упрекнуть в излишней серьез­ности, с которой мы научились бороться, а он нет. Быть может, потому, что он живет на родине Кафки, и даже его юмор напоминает судорогу. При этом каждый фильм и трилогия в целом впечатляют своей продуманной конст­руктивностью. Это — сознательная контрмодель голливуд­ского кино, построенного на логических и эмоциональных стереотипах. Это — наш (в смысле — европейский) ответ Тарантино.

Ответ достаточно внушительный: недаром за концентрат жестокости, предлагаемый Ханеке, многие считают его само­го маньяком или больным. В качестве опор своих конструкций режиссер предлагает не мгновенно глотаемые публикой прямые или вывернутые кинематографические клише, а сухие "знаки";

сами по себе они ничего не значат, а лишь провоцируют воображение. Нет у Ханеке и характеров в американском смысле; их заменяют мгновенные реакции. Что касается изображения, оно никогда не стимулируется рекламой — разве что в виде прямых, откровенных цитат.

Ханеке ищет свой путь к публике, учитывая ее опыт и привычки. После первого шока, который вызвали в Европе телерепортажи о балканской войне, наступила полоса отчуждения, даже раздражения. Повторение притупляет чувствительность, но именно на этом Ханеке удается сыграть. В сцене с пинг-понгом камера абсолютно неподвижна, и бесконечно длится один и тот же кадр. Зритель начинает скучать, потом сердиться и наконец — по-настоящему смотреть и вникать в то, что, собственно, представляет эта сцена. Принципу максимального отчуждения и концентра­ции подчинены и изображение, и звук, и монтаж.

Ханеке называет себя рыбаком, который ловит зрителя на крючок и не дает уйти. Телевидение, реклама, видеоклипы формируют определенный тип и ритм изображения, кото­рые рассчитаны на абсолютное потребление. В этом производстве нет отходов: оно стерильно и гигиенично в плане эмоций. Ханеке разрушает механизм этой виртуаль­ной реальности чуждыми ей звуками, паузами и столкно­вениями. При этом он имеет нахальство утверждать, что делает не менее развлекательное кино, чем другие. Только он развлекает с помощью концентрации внимания, к которой побуждает свою публику.

Кинематограф Ханеке не лишен парадоксов. Режиссер настаивает на иррациональной, непостижимой природе на­силия (именно потому завораживает феномен серийных убийц) и вместе с тем показывает, что корни этого — в образе жизни общества, а он может быть описан вполне рационально. Но не в виде реалистической картины, а в виде чертежа, на который зритель может проецировать свои страхи, фантазии и желания. Эта модель открыта во все стороны, но обращена прежде всего не к общественным институциям, не к идеологам, а к каждому человеку пер­сонально.

Ханеке определяет ситуацию, в которой обитает совре­менный цивилизованный европеец, как развернутую граж­данскую войну. Но австрийский режиссер не эсхатолог и не моралист. Он — человек, тихо помешанный на этой войне. Для него насилие не игра, а гипноз, непроходящий шок, поэтическое проклятие.

 



Просмотров 612

Эта страница нарушает авторские права




allrefrs.su - 2025 год. Все права принадлежат их авторам!