Главная Обратная связь

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)


 

 

 

 



ВЗРЫВ В ЛЕОНТЬЕВСКОМ ПЕРЕУЛКЕ. 9 часть




с сосредоточенным лицом обошел все камеры и всю­ду деревянным молотком испытывал крепость ре­шеток. Были арестованы доктор, фельдшер, боль­ничный надзиратель, служивший 35 лет в централе, старший по одиночному корпусу. Но скоро их вы­пустили, а беглецов и след простыл. Спустя долгое время я узнал, что левый эсер И. А. Шебалин, несом­ненный вдохновитель побега, был арестован и в знак мести посажен в особенно тягостные условия, - в пробковую одиночку в Петербурге. Но ему удалось опять бежать, - и снова быть пойманным, и бежать в третий раз и, наконец, скрыться от чекистов. При бегстве из окна вагона на ходу поезда Шебалин по­лучил перелом руки, а при бегстве от конвоя ранение в голову.

После побега только усилился нажим со стороны тюремной администрации. Новый случай стрельбы в камеру анархиста Барона. Он и так был издерган - у него расстреляли недавно жену и брата по делу подпольных анархистов в Москве - а тут пуля уда­рила в стену у самой койки, на которой лежал Ба­рон. Ему только оставалось реагировать резким про­тестом, и он послал ядовитое письмо своему бывше­му приятелю Полякову. На другой день ему было объявлено, что он лишен на 10 дней прогулок и изо­лирован от всей фракции. Конечно, фракция анар­хистов вся отказалась гулять.

В эти дни был произведен повальный и тщатель­ный обыск в централе. Должен сознаться, что при всей тщательности моя коробка с зубным порош­ком, в двойном дне которой искусно были спрятаны всякие бумаги, не была замечена. Но во время обыс­ка был ряд инцидентов. Левая эсерка отказалась дать себя обыскивать, а один меньшевик отказался снять сапоги, говоря:

- Снимите сами, если вам это нужно...

Оба были наказаны лишением прогулок, и, разу­меется, фракции целиком их поддержали. Так слу­чилось, что все мы в течение некоторого времени со-


всем не гуляли. Это памятно мне, потому что стояли последние погожие дни. Мы вступали в осень. К 6-ти часам вечера уже становилось совсем темно. Ду­ли холодные ветры. Октябрь.

VI. НА УГОЛОВНОМ КОРИДОРЕ.

Скоро 8 часов. Прозвонил колокол. Идет по­верка. Темно. В коридоре нет освещения. Недавно начали проводку электричества, но нет лампочек и дело застопорилось. У нас в камерах большей частью коптилки-самоделки, работы одного металлиста-меньшевика. У меня в виде исключения хорошая ке­росиновая лампочка. К двери подходит дежурный чекист и шепчет:

- Приехали из Губчека, сейчас вас возьмут. Больше он ничего не знает. В полном недоуме­нии я все же освобождаюсь от лишних вещей. Пе­ресылаю соседу свою коробочку с зубным порош­ком, двойное дно которой чудесно скрывает наиболее ценные записи. Действительно, зампредгубчека, директор, солдаты, надзиратели приближаются к мо­ей камере. Начальство предлагает мне выйти из ка­меры. Все мои вопросы остаются без всякого от­вета:

- Куда? - спрашиваю я.

- Мы предлагаем вам выйти из камеры безвся­ких разговоров, иначе придется применить силу.

- Но по чьему распоряжению вы действуете, ВЧК или собственному?

- Это мы вам сказать не можем.

И вся эта. банда обнюхивает и общупывает мои ве­щи. У меня нет настроения вступать в физическую борьбу. Знаю, что дело безнадежное, и мое сопро­тивление может только втянуть в тяжелую историю других издерганных и измученных товарищей. На­чинаю собирать и складывать вещи, но директор лег­ким жестом останавливает меня:


- Вещей не надо, они останутся тут.

Я все-таки беру с собой самое ценное: сапоги, лампочку и «Детство и отрочество» Толстого. Прохожу по балкону нашего этажа и говорю товари­щам, следящим за мной: - не унывайте!

Кругом растерянные, беспомощные взоры. Все убеждены, что увели на расстрел. Как оказалось, кроме меня взяли еще старосту анархистов Барона и бундовца И.В. Светицкого, члена бюро фракции. Слухами всегда тюрьма полнится, и наутро уже все политические знали, что нас ночью расстреляли.

В действительности, мы были помещены совсем недалеко, в другом флигеле одиночного корпуса,науголовный коридор. Помню, открывается дверь, и я со своей лампочкой, Толстым и сапогами попадаю в дюжие лапы двух незнакомых тюремщиков. Оба огромные, рыжие ребята из бывших фельдфебелей старого режима с жадностью набросились на меня, стали раздевать, прощупывать до боли. У меня на голом теле был арестантский наряд и легкие туфли на босу ногу. Ничего скрыть в этой одежде было невозможно, но тюремщики долго меня мучили. Особенно приглянулись им мои бедные сапоги: они тщательно выстукивали их, подозревая, что главное скрыто в подошве. Мое терпение лопнуло, и я об­ратился к зампредгубчеке с вопросом:

-Чего вы ищете? Динамита? Неужели вы не понимаете, что он мною хорошо спрятан?

Чекист распорядился закончить обыск. Захлоп­нулась дверь, и я остался один. Откровенно говоря, ночь была неспокойная. Как потом оказалось, мои соседи, как и я, были полны того же предчувствия: не пройдет ночь, как нас выведут в расход. За что? Вероятно, это месть представителям заключенных за все - за голодовку, за шум по случаю стрельбы, за побег из тюрьмы, за резкие заявления наши, в ко­торых мы непочтительно пробирали местное началь­ство, ВЧК, ВЦИК и коммунистов вообще. Так и ос-


талось до сих пор неизвестным, за что нас покарали и по чьему распоряжению.

Итак, мы на уголовном коридоре, изолированы от всех своих товарищей и друг от друга. Нас счи­тают смертниками, обреченными; не сегодня-завтра нас увезут. Надзиратель боится с нами разговари­вать. У камеры поставлен специальный часовой с винтовкой, ежеминутно заглядывающий в глазок с мыслью, как бы арестант не убежал. Старший по корпусу и дежурный чекист часто проверяют, на ме­сте ли мы. Изолированные друг от друга, мы от­дельно гуляли, и отдельно выпускали нас на оправку. Но время делает свое. Уже на следующий день че­кист принес нам хлеба из общего коридора, - там узнали, что мы живы, и блокада была прорвана. В тот же день мне принесли мою постель, а через неде­лю и все вещи, уже подвергнутые генеральному обыску, и я начал устраиваться на новом месте серь­езно и деловито. Неожиданно Светицкий был увезен в Москву и понемногу рушились стены между мною и Бароном. Мы стали делиться припасами, общать­ся через посредство стражи. Нас стали выводить вместе на прогулку под присмотром надзирателя. Помаленьку стража начала свыкаться с нами, стала добродушной и легче на подъем. Караульный заку­ривает папиросу, которыми меня снабдили на вся­кий случай товарищи из фракции. Всегда голодный надзиратель охотно доедает мой обед и ужин, от ко­торого меня воротит. Если бы они не боялись и не трепетали чекиста, нам удалось бы и здесь в конец расшатать режим. Но чекисты совсем сбиты с пан­талыку. Они никак не могут взять с нами надлежа­щий тон. Вчера еще мы были первые люди в тюрь­ме, политические старосты; сам Поляков нас убла­жал, и чекисты, в сущности, побаивались нас. А те­перь... мы как бы сановники в опале, и чекистам трудно разобраться, что нам можно и чего нельзя.

От всех политических в тюрьме мы были совер­шенно изолированы. И в прачечную и в баню нас


водили отдельно, как особо важных преступников. Смешно вспомнить, как все помещения бани, с таким трудом отапливаемой в эти дни, часа на полтора от­водились в наше распоряжение; в предбаннике все время дежурили караульный солдат и надзиратель. Именно по дороге в прачечную и баню нам обычно попадались навстречу возвращающиеся группы по­литических: нам запрещали разговаривать, и мы только закуривали папироски, одновременно обме­ниваясь записками. Во время прогулок по двору мы также наталкивались на «почтальонов» в лице уголовных уборщиков. Наконец, чекисты, переда­вавшие нам книги и продукты, изредка приносили нам почту, несмотря на предварительный и тщатель­ный осмотр передаваемых вещей.

Стояла морозная зима. Мелькнул конец октября, и потянулся снежный ноябрь. На дворе гудит метель, разыгрываются снежные бури. Тюрьма не отап­ливается. Отопление испорчено. Нет дров, - с тру­дом хватает на подтопку кухни и куба. В камере стоит адский холод. Стекла закрыты толстым слоем льда, отчего в камере всегда сумерки. Я завел при­вычку по вечерам и по утрам опускать ноги в горя­чую воду, - этим выгоняешь ревматические боли и согреваешь ноги. Но все же согреваешься за день только во время прогулки. Мы с Бароном обрати­лись с просьбой разрешить нам дважды в день гулять по 20 минут, так как прогулка по двору единственный способ согреться. Задыхаясь от быстрого бега и мо­розного воздуха, мы в течение этих 20-ти минут про­кладываем тропинки в девственных снежных сугро­бах и к моменту вынужденного возвращения в каме­ру ощущаем тепло. Я в летнем пальто; у Барона нет верхнего платья и он в арестантской парусине. С 5-ти часов вечера тюрьма погружается во тьму. Раздача ужина и кипятку, и поверка происходят при свете коптилки, зажигаемой в коридоре. В моей лам­почке мало керосину, - надобно экономить, и с семи часов уже лежу на койке, впадаю в полудремоту, ку-


таюсь в жалкие одежды и мерзну. Обычно одоле­вает бессонница, нервы напряжены. А в камеру в течение долгих часов доносится тихая песенка, которую дуэтом поют надзиратель и караульный сол­дат. Они притоптывают ногами не то от холода, не то в аккомпанемент песни и поют у самых дверей одиночки. Нестерпимо слушать эту похабщину, бес­стыднее которой я в жизни ничего не слышал. По­слушаешь напев: все революционные песни или рас­пространенные романсы, а вслушаешься в слова, и становится тошно. Я хорошо знаю в лицо надзи­рателя и солдата: это обыкновенные, неглупые, да­же добрые крестьянские дети. И невольно останав­ливаешься с недоумением над вопросом: кто ухит­рился создать эту революционную Барковщину н распространить ее среди этих бесхитростных людей?

Нас, конечно, считали жители уголовного коридора смертниками, наверняка обреченными людьми. Психологически понятно, что нас избегали и сторо­нились всяких случайных встреч. Мы были един­ственные в коридоре, у камер которых круглые сутки дежурил солдат с винтовкой. Что скажешь чело­веку, оказавшемуся в положении смертника? Чем отвлечешь его от последних дум? Чем утешишь его? Между тем, в уголовном коридоре сидело не меньше десяти человек, приговоренных к высшей мере нака­зания. Это были советские служащие, обвиняемые в злоупотреблениях и хищениях по службе, на раз­ных складах, на железной дороге и пр. Но они все еще не сдавались. Они с жадностью цеплялись за жизнь. Они надеялись на амнистию, на манифест по случаю годовщины октябрьской революции, кото­рый должен был заменить им расстрел пятилетней тюрьмой. Как-то в уборной я встретился с одним толстым человеком с большой черной бородой и в очках, рассказавшим мне, как коммунисты, хозяйни­чавшие на дороге, благополучно спаслись от ответ- ственности и выдали с головой его, чиновника, только механически выполнявшего поручение. Он был

(50


глубоко поражен, узнав, что я меньшевик и что в Орловском централе вообще сидят меньшевики. Он откровенно сознался, что политикой не занимается, советских газет не читает, и полагал, что меньшевики давно уже входят в правительство. Кажется, это был интеллигент, с высшим, быть может, специаль­ным образованием. Вообще говоря, к нам, полити­ческим, централ обернулся своей суровой стороной. Но с уголовными, советскими служащими, орловски­ми местными людьми у тюремной администрации су­ществовали нередко патриархальные отношения. Из­вестны случаи, когда заключенный, по отбытии сро­ка наказания, прямо переходил на службу в тюрьму. Я сам наблюдал головокружительную карьеру одно­го глупого и хамоватого конторщика, который в не­сколько месяцев из писцов-волонтеров тюремной конторы сделался там persona grata и вот-вот дол­жен был стать одним из помощников директора. У орловцев были хорошие связи в тюрьме, и даже смертникам они были доступны. Один подрядчик, которому угрожал расстрел и который заведовал в тюрьме работами по исправлению канализации, зло­употребил доверием властей: он выскочил в ворота, и след его простыл. Поднялась тревога, и пострадал бандит, который был специалистом по раздаче каши и все мечтал о побеге. Его заперли на замок и через несколько дней расстреляли вместе с подругой… Он всегда носил ямщицкий картуз с блестящим козырь­ком, синюю косоворотку, и имел длинные, белоку­рые усы.

Большую и замкнутую группу представляли собой флотские офицеры, привезенные из Петрограда. Без писем, без передач, оторванные от близких, они си­дели в очень тягостных условиях, арестованные со времени кронштадтского восстания. Даже в летние месяцы они сидели в грязи, в духоте, по двое в каме­ре, - один на полу, - не зная тех льгот, которых добились в централе социалисты и анархисты... Наконец, пришла амнистия. С ней вышла какая-то за-


минка. Чека задерживала ее применение в централе, пока Губюст не заметил промедления. Даже ин­струкция была нарушена и поверка сильно запозда­ла в тот вечер. До поздней ночи сидела комиссия по амнистии; всю ночь отворялись двери одиночек и выпускали счастливцев. Смертники получили пять лет. Говорят, что было освобождено до 300 человек. Но машина уже снова была пущена в ход: спустя не­сколько дней из уголовного коридора увели на рас­стрел четырех крестьян.

VII. ТРИ ДНЯ В ГУБЧЕКЕ.

Памятен день 18 ноября. Неожиданно прибыло из ВЧК распоряжение об освобождении девяти това­рищей, меньшевиков. Несколько человек подлежало отсылке в Москву. Один меньшевик получил при­говор в Туркестан - на свободу - «под гласный надзор с оставлением на свободе», а я получил Тур­кестан, но уже тюрьму, «содержание под стражей». Поредела меньшевистская фракция в централе, всего осталось человека 4. Было немного жутко в самый разгар зимы в пальто на рыбьем меху ехать в Турке­стан, - говорили, что поездка туда длится недели две. Но все-таки и это казалось лучше прозябания в централе.

Когда 9 товарищей уходило на волю, они потребо­вали разрешения попрощаться со мной. В сопро­вождении чекиста и помощника директора я спу­стился к товарищам с третьего этажа. Но меня уже гнали наверх: слова и поцелуи надо было закончить.

У моего соседа по уголовному коридору Барона было тяжелое утро, когда за мною пришли для от­правки в Туркестан. У него нашли в утреннем хлебе, присланном из общего коридора, шифрованную за­писку, и он ожидал осложнений. Мы попрощались и, нагруженный вещами, я быстро закончил свои де­ла в конторе и пошел в сопровождении конвоя.


В Губчеке меня ждали; два юных чекиста были наготове, чтобы сопровождать меня в Ташкент. Они очень сурово стали обыскивать меня, выворачивая карманы. Ульянов с улыбочкой сказал мне, что идет в тюрьму устраивать сюрприз по поводу шифрован­ной записки. Я посмеялся над его надеждами от­крыть шифр анархистов, и он ускорил мою отправ­ку в «комендантскую».

Там мои чекисты сразу изменили тон и превра­тились в добродушных парней. Для них поездка в Ташкент, как и для меня, была совсем неожиданной. Один из них, красивый юноша, учившийся в гимна­зии и из простого озорства пошедший на службу в Чеку, все расспрашивал меня с деловым видом, что такое Туркестан.

- Там верблюды, это я знаю. Но что там мож­но купить?

И узнав от меня, что Туркестан «славится рисом и изюмом», он передал меня на попечение других че­кистов, а сам бросился занимать деньги в городе. План был такой: раздобыть 300 тысяч, приобрести на них рис и изюм и потом продать этот товар в Орле...

Поздно ночью часа в три должен был придти наш поезд, и я с большим удовольствием проехался на вокзал на крестьянских санях, на тощей лошаденке, которой правил обыкновенный орловский мужичок. Ночь стояла зимняя, морозная; крутом были сугро­бы, ветер, мелкий снег. С чекистами по дороге со­всем мы подружились. Но, конечно, на железной дороге обычные перебои: поезд опоздал на 20 ча­сов. Мы наскоро обошли вокзал, посмотрели тол­пу, буфет, агитпункт, и так как поезд снова на сут­ки опоздал, я провожу среди чекистов уже третьи сутки. Лишь изредка выхожу подышать свежим воздухом или помыться ледяной водой из бочонка во дворе.


Знакомый мне комендант Губчеки лишь однажды пришел меня проведать. Он был в покаянном настро­ении и тихонько жаловался:

- Больше не могу тут служить. У меня жена, ребенок. Когда приедет Поляков из отпуска, я по­прошусь назад начальником тюрьмы в Ливны...

- Скажите, комендант, много людей вы расстре­ляли?

- Упаси Боже, я никогда не расстреливаю. Я только по обязанности бываю при расстрелах. Раз тридцать я исполнял это дело, а потом отпросился, Так и сказал Полякову: больше не могу...

Впрочем все это он говорил на своем польско-не­мецком диалекте и понять его не легко. Чекисты его ненавидят, очень боятся и громко ругают его за спиной. Говорят о зверской жестокости этого тол­стого рыжеусого человека...

Комендантская представляет собою довольно большую залу частного реквизированного дома. Кругом жесткие диваны со спинками и лакирован­ные столы. В переднем углу небольшой стол, за ко­торым сидит дежурный. Посреди комнаты желез­ная печурка, - из тех, которые в отличие от «бур­жуек» называются «свинками», а по закоптелому потолку проходит дымовая труба. Недалеко от печ­ки стоит расстроенное пианино, и каждый входящий считает своим долгом что-нибудь побарабанить на нем, припевая обычно что-нибудь похабное.

На стене расклеены приказы, циркуляры, список служащих Губчеки. Их - 80 человек в списке: про­сматриваю фамилии и нахожу больше половины знакомых. Это все «испытанные и твердые комму­нисты», дежурившие при нас в централе. Они по большей части и толпятся здесь в комендантской. По-видимому, режим свободы торговли и отсутствие в Орле всякой политической жизни сказывается на делах Чеки: ей мало приходится работать. Чекисты приходят и уходят, шатаются по улицам, промыш­ляют муку и соль. Видно, публика плохо ест - и


ругает начальство. А в остальное время балагурят, поют песни, пекут из неквашенного теста лепешки на печке и спят вповалку, не раздеваясь, на столах, на диванах. «Операции» бывают здесь все реже и безрезультатнее.

Больше всего меня поразило, что среди чекистов почти нет коммунистов. В Чеку - да пустить ней­тральных, беспартийных. И затем, - почему бы че­кистам не записаться в партию? Оказывается, де­ло не так просто. Большинство чекистов - простой народ, черная кость. Они ничем не отличаются от городовых и жандармов, - только помоложе и пограмотнее. А многие ли из рядовых полицейских старого режима занимались политикой, входили в Союз Русского Народа или Михаила Архангела? Только наиболее ретивые и наиболее способные. Так и здесь. Судьба этих крестьянских сыновей и подгородных мещан сложилась так, что на долю их выпала служба в Чеке. Это - профессия, занятие, служба, - не больше. Кто освободился таким пу­тем от мобилизации на фронт, кто соблазнился дву­мя фунтами хлеба в день и жалованьем, кого потя­нуло русское озорство, а кто по неспособности к производительному труду пошел в чекисты. Одному льстит, что его сверстники, с которыми он в дет­стве играл в бабки, сейчас его побаиваются, а дру­гого прельстила бездельная, легкая жизнь и безна­казанность человека с ружьем.

К партии, к коммунистам у большинства чеки­стов сложилось отношение почтительное и боязли­вое, как к господам, барам - а в глубине души ца­рило к ним равнодушие или недоброжелательство. Когда в комендантскую пришли звать на собрание коммунистов, из двадцати присутствующих только двое поднялись и ушли, а кто-то из «кандидатов» даже выругался по матушке.

Из знакомых по тюрьме чекистов, - а их я под­считал до 45 человек, - всего было 2-3 рабочих.


Они были одеты победнее, не по-солдатски, какобычно, просили у нас почитать книжечку, но дер­жались в стороне от нас, заключенных. Остальные были крестьянские дети, восемнадцатилетние парни, выросшие в годы гражданской войны, не знающие другого режима, кроме коммунистической диктату­ры, - малограмотные и незлобивые парни. Анархи­сты и левые эсеры их сейчас же «разлагали», и они охотно добывали на воле махорку в обмен на вся­кие изделия из казенного материала: на туфли, сал­фетки и пр. Мы много смеялись над одним юным чекистом, который, придя в тюрьму, первым делом спросил Павлика, левого эсера, передал ему поклон от чекиста Степы и во время обеда хлебал из одной миски с Павликом, сидя у него в камере. Были, ко­нечно, и чекисты, любившие держать фасон: они были холодны, официальны. Другие чекисты были тупы, глупы, придирчивы; боясь и своего, и тюрем­ного начальства, они делали нам замечания, что-то заносили в книжечку «для доклада» или просто на­чинали с площадной ругани. Таких мы быстро оса­живали. Помню, одного чекиста я отослал с запис­кой к Полякову, в которой указывал, что этот испы­танный и твердый коммунист ругается, как пьяный извозчик. Чекист, упирался» не хотел отнести этой записки, но мы настояли. Кстати, именно с ним я особенно разговорился в комендантской. Он ока­зался общительным, разбитным парнем, бывшим при­казчиком в лавке гробовщика, при общем смехе рассказывавшим о том, как он за отсутствием квар­тиры тайком от хозяйки спал в глазетовых и бархат­ных гробах... Внимание мое привлек чекист со стро­гим интеллигентным лицом в длинном пальто с крас­ными нашивками. Он подсел ко мне и тихонько рассказывал о своих переживаниях на фронте в Там­бовской губернии, откуда он недавно уехал. Он - коммунист, из красных курсантов, временно коман­дированный в Чеку. Он с ужасом вспоминает пере­житое:


- На фронте была собрана масса войск. Артил­лерия, бронепоезд. Сам Тухачевский во главе. И ненавидели же нас тамбовские мужики. Чуть попа­дется им в руки коммунист или курсант, зарежут, убьют. Народ весь запасся оружием... Да и наши зверски поступали с крестьянами. Приходим в де­ревню, где скрывался Антонов. Требуем выдачи повстанцев, никого не выдают. Тогда мы каждого пятого на деревне расстреливаем. Почти одних ста­риков, - молодежь давно разбежалась...

Ко мне было отношение благодушное в комен­дантской. Имело значение, видимо, то, что я уже вне тюрьмы. И хотя все знали, что я еду в Турке­стан в тюрьму, но как-то забывали об этом и склон­ны были рассматривать меня, как подлежащего ос­вобождению. Все время около меня толпились группами чекисты. Даже из канцелярии иногда приходили послушать наши разговоры. И долгими часами длился наш бурный импровизированный ми­тинг. В эти дни дежурил чекист - рабочий, хваст­ливый, самодовольный человек. Он все приставал ко мне с вопросом:

- Чего вы хотите сейчас, меньшевики? Свобо­ды торговли? Она дана. Отмены разверстки? Она отменена.

- Мы хотим свободы слова, печати, собраний, союзов и стачек, - разъяснял я ему, - отмены дик­татуры коммунистов, уничтожения Чеки...

Но политические требования не доходили до ушей чекистов. Тогда я говорил о разрушении про­мышленности, о бессмысленности национализации. И это встречало сочувствие. Крестьянские сыновья особенно сочувствовали критике всей продоволь­ственной и аграрной политики. В конце концов еди­ногласно было решено, что меньшевиков скоро освободят. Даже больше, их пригласят войти в правительство. В комендантской Губчеки были устранены все препятствия к «соглашению»...


Но пока что нужно ехать в Туркестан. Пришли из города мои спутники, радостные, возбужденные. Они раздобыли много денег и лелеяли мысль о боль­шом барыше по возвращении... Днем в три часа мы вновь выехали на вокзал. Опять чудесная по­ездка вдоль города на крестьянских санях, мимо улиц, оживленных базаров. Опять чудесная толчея среди солдатских шинелей, крестьянских тулупов, у агитпункта, у буфета. Мы быстро получили литеры и стали ждать опоздавшего поезда. Я решил отпра­виться с одним из чекистов пообедать на воле и пока что осмотреть город. Но скоро уже в городе нас нагнал извозчик, загнавший до пота свою лошадь, а слезавший с него чекист сказал:

- Немедля назад в Губчеку ехать.

Его послали за нами. Какая-то телеграмма полу­чена...

Ничего не поделаешь. По-видимому, закончилась моя поездка в Туркестан. Мои спутники были огор­чены еще более меня. Мы приехали в Чеку и отту­да меня тотчас же водворили в централ. По секрету мне сообщили, что ВЧК распорядилась задержать мою отправку в Туркестан. И я снова водворился в централе на насиженном месте, устраиваясь прочно и надолго.

Но через неделю меня снова взяли. ВЧК требует доставки меня в Москву. За эту неделю прибыли мои теплые вещи и продукты. Я мог свое пальтиш­ко оставить на память анархисту Барону и в послед­ний раз простился с централом. Впереди маячила Москва, ина душе было радостно.


3. СКИТАНИЯ.

I. В СТОЛЫПИНСКОМ ВАГОНЕ. - НОЧЬ В ОРТЧЕКЕ.

В связи с нэпом посадка в вагон и движение по железной дороге, казалось, было урегулировано. Между тем Орловский вокзал представлял собой при­вычную картину эпохи войны и революции. Густые толпы народа, солдаты, солдаты, солдаты, - немного крестьян с женщинами и детьми, - все это бродит из залы в зал, сидит на лавках, столах и узлах, лежит вповалку на проплеванном полу. Жалкий буфет, на котором сиротливо лежат кусок колбасы, заваля­щие пряники и яблоки по 15 тысяч рублей штука, - все время запружен тесным скопищем людей.

Окруженный четырьмя красноармейцами с вин­товками, я присаживаюсь в самом центре залы на собственных узлах и, вероятно, не произвожу впе­чатления арестованного. Мои конвоиры - добрые, простодушные, совсем юные крестьянские парни, и с ними у меня сразу наладились наилучшие отноше­ния. Они без слов видят свою обязанность не столь­ко в том, чтобы стеречь меня, сколько в том, чтобы поудобней меня поместить и пристроить. Мы за­куриваем сообща, пьем чай в ожидании поезда, за­вязываем разговоры с соседями.

Три делегата из Бузулукского уезда, Самарской губ., кооператоры, ездили в Орловскую губ. за кар-


тошкой, за другим довольствием. Мрачно, безыс­ходно оценивают положение. Ругают, как водится, советское начальство, губсоюз: «взяточники, бюро­краты!»

- А как у вас на местах с голодом? - спраши­ваю.

- У нас в уездном городе открыли столовые для советских служащих. Кой-какие продукты доставили и американцы кой-что дали.

- Ну, а в деревне как обстоит дело?

- Деревня... Кто ее знает? Там смерть. Не­кому избы обойти, некому питательный пункт нала­дить. Безлюдье. Так и помирают без всякой по­мощи...

Но вот пришел поезд, и мы спешим занять места. Два конвоира вбегают на площадку, не особенно де­ликатно расталкивая народ, я следую за ними. Но дело оказывается не так просто. На площадке по­казывается железнодорожный служащий и, взяв за плечи красноармейца, с возмущением кричит:

- Ты чего с ружьем прешь? Прошли времена, когда вы тут хозяйничали...

Публика кругом явно сочувствовала этой репли­ке и, признаюсь, мне она тоже понравилась. Но мои конвоиры были растеряны, и когда мы всей гурьбой подошли к «начальнику поезда» с требованием мест для арестованного, они выдвинули меня вперед, и уже я хлопотал о том, чтобы меня, как арестованно­го, куда-нибудь посадили. Ничего однако из этих стараний не вышло, и мы ушли с перрона снова на вокзал в ожидании следующего поезда.

Это был поезд, шедший из Севастополя. Красно­армейцы обратились за содействием в ж.-д. чеку, и мы наконец-то, попали в вагон. Какие-то молодые люди чекистского типа неожиданно приняли меня под расписку, посадив моих конвоиров в другой ва­гон. И так я очутился в тюремном столыпинском вагоне,


Чекисты выглядели бывалым, видавшим виды народом: крепкие, стройные, в сапогах и барашко­вых шапках ребята.

Первым делом они набросились на мои узлы, все разбросали, смяли.

- К чему обыск? Ведь я из тюрьмы еду в ВЧК.

- Так полагается, - мрачно получил я в ответ, после чего был отведен узким вагонным коридором мимо решетчатых окон в свою камеру. Эта камера была устроена таким образом: взяли купе третьего класса, лишенное окна, и закрыли его дверкой, свер­ху чуть-чуть пропускавшей свет из коридора.

Образовалась клетка, в которой на этот раз по­мещалось четыре арестанта. Я был пятый. Как только захлопнулась дверца, и я с узлами сел на нижнюю, оказавшуюся свободной, лавку, тотчас сверху и снизу протянулись ко мне руки и в полу­мраке прозвучали голоса:

- Хлеб есть? Покурить бы!

У меня все оказалось. Я был рад помочь этим голодным людям и с ужасом наблюдал, с какой жи­вотной жадностью все следили за дележкой хлеба и папирос, которую производил матрос с верхней пол­ки. Ему явно не доверяли, и я отобрал у него, чтобы самому раздать. Разговор никак не завязывался. То ли люди были истощены, то ли они потеряли че­ловеческий облик, - кругом раздавалось харканье и чавканье, - а слов не было. Наверху лежал мат­рос из Кронштадта; он говорил, что его в деревне под Харьковом забрали по доносам коммунистов. Солдат, лежавший на верхней полке, сообщил, что его обвиняют в самовольной отлучке и теперь везут в полк. Третий - в штатском, в отрепьях, все вре­мя лежал насупротив солдата, повернувшись спиной к нам, и не произнес ни слова. Но все внимание мое сосредоточивалось на моем визави.

Закутанная в совершенно разорванный крестьян­ский кафтан, лежала на скамейке какая-то фигура. В изголовье мешок с мукой. На лице и руках чело-


века следы давно несмываемой грязи, какой-то слизи и крови, в которую замаран и мешок с мукой. Глаза мутные и слезливые. Фигура то и дело почесывает­ся, ищет насекомых и щелкает их на скамье. Голос глухой, слова неразборчивы и бессвязны. Кто знает, быть может, это идиот? Почему же его везут в арестантском вагоне? Чекисты говорят, что он бо­лен, - верно, тифом. Особенно страшно и против­но было смотреть, когда эта фигура ест. С жад­ностью животного, боящегося, что у него вырвут кусок, этот человек глотает, хватает, рыгает, - хлеб, подсолнухи, откуда-то появившиеся у него, и потом с глухим урчанием ложится. Через минуту фигура издает звук:



Просмотров 750

Эта страница нарушает авторские права




allrefrs.su - 2025 год. Все права принадлежат их авторам!