![]()
Главная Обратная связь Дисциплины:
Архитектура (936) ![]()
|
ВЗРЫВ В ЛЕОНТЬЕВСКОМ ПЕРЕУЛКЕ. 2 часть
А кругом шла обычная, тяжкая тюремная жизнь: «цвет русского народа», молодежь в избытке сил и страстей, как всегда, составляла основное ядро населения тюрьмы. Мы слабо соприкасались с тюрьмой, нас старательно изолировали от нее, за исключением соседней камеры, где ютилась группа офицеров, и за вычетом нескольких политических (бывших членов Союза русского народа). Наше общение ограничивалось исключительно случайными встречами. Иногда нас приглашали в контору писать прошения отдельным заключенным, в судьбе которых начальство, по-видимому, принимало участие. Аре- станты были большей частью, воры, фальшивомонетчики, самогонщики - немного горожан и большинство крестьян, неграмотных и не сознающих смысла совершенного. Попадались убийцы и участники рискованных, отчаянно-смелых ограблений, никогда не сознающиеся в преступлениях вопреки всем уликам, дерзающие, стойкие, упрямые характеры. В тюрьме уже были расстрелы. Ночью увезли двух братьев, сидевших в одной камере, и их мать семидесятилетнюю старушку, совершивших вместе убийство и ограбление семьи. Смертники сидели обычно в строгих одиночках, но были и такие кандидаты на тот свет, которых почему-то пускали на кухню, на разные тяжелые работы, и они со шляпой набекрень, с беспечностью уличных ловеласов, бродили по тюрьме, балагурили и пользовались большим авторитетом. Это были, конечно, трещины в тюремном режиме, и в эти годы, когда колебалась вся русская земля, неудивительно, если подвергался колебанию и тюремный режим. Это началось не при большевиках, задолго до них. В том же Витебске я помню, в начале марта 17-го года произошел такой трагикомический инцидент. Когда освободили политических из тюрем, заволновались и уголовные и угрожали устроить бунт, если их не будут освобождать. Тогда местный Комитет общественного спасения (в каждом городе был такой комитет) и Совет рабочих депутатов послали своих делегатов в тюрьму, чтобы успокоить уголовных. Делегаты прибыли, обошли камеры, произносили речи, все как полагается. Но в одной камере, где говорил представитель Совета Рабочих Депутатов и говорил, по-видимому, очень горячо, объявляя «начало новой жизни» и возвещая «зарю освобождения», - он наткнулся на «Иванов», которые не поддались на удочку, заперли дверь и заявили ему: - «Либо освобождай всех, либо, хочешь - не хочешь, оставайся вместе с нами». Бедняга пошел на попятную, обещал все, что угодно, клялся всеми святыми и с трудом сам «освободился» из тюрьмы. В результате, конечно, усилилось разложение тюрьмы, 47 уголовных бежало, настоящие, матерые преступники скрылись навсегда, а шпана, состоящая из случайных людей, после нескольких дней голода и бесприютности, сама попросилась... обратно в тюрьму. С 17 года до сих пор тюремный режим не мог войти в колею. Большевики не переменили начальства. И наверху и внизу оно осталось прежним, каким было при Временном Правительстве, каким было при царе. И, если революция 17 года сбила с толку этих темных, неразвитых людей, то большевистский режим своей жестокостью и неразборчивостью в средствах только усилил это смятение в умах, все больше нивелируя тюремщиков и превращая их в бездушных исполнителей любых распоряжений. Иногда, казалось, что пред нами не люди, а тени бывших когда-то людей, - такая печать безжизненности, придавленности, недоумения лежала на них. Я говорил уже о бывшем члене совета рабочих депутатов (который, кстати сказать, был исключен из Совета, так как по конституции тюремная администрация в Совет не допускалась), сохранившем благодарную память о первых днях революции, впервые призвавшей его к политической жизни, и полном пиетета к нам и готовности к услугам. Обильное продовольствие, доставлявшееся нам с воли, служило нам единственным способом привлечения симпатий, как среди бедствовавших многосемейных надзирателей, так и вечно голодных арестантов. С одним старым тюремщиком, уже тридцать пять лет служившим в этой должности и в этой же тюрьме, у нас завязалась дружба. Он стал приводить с собой из дому младшего сына, ребенка пяти лет, которого мы угощали белым хлебом и конфетами. Сложнее складывались отношения с высшим начальством тюрьмы. Новые помощники, лишь отдаленно знавшие нас, держались в стороне и просто боялись скомпрометировать себя разговором с нами. Но и из них некоторые подходили к решетке нашего открытого окна, часов в 11 вечера, во время ночного обхода (наша камера помещалась в одноэтажном, низком каменном тюремном флигеле во дворе) и спрашивали: - Что-то будет? Неужели они (т.е. большевики) будут дальше безнаказанно царствовать? - и рассказывали кое-какие скудные городские сплетни. Начальник тюрьмы знал нас и встречал в разных заседаниях и совещаниях в революцию 17 года при губернском комиссаре Временного Правительства. Предупредительно вежливый, он хотел быть формалистом в отношениях с нами, но это ему не удавалось. Вероятно, он так ненавидел большевиков, что готов был оказать нам тысячу услуг. И, действительно, он своей властью и с некоторым риском заменил свидания через двойную частую проволочную сетку личными свиданиями. Причем, в комнату свиданий обычно впускалось к нам, пятерым, бесконечное количество лиц. Часто тюремщики и не присутствовали при свидании, и только в воротах выпускали по счету чтобы лишнего не выпустить. Помимо наших близких, к нам на свидание ходили члены комитетов Бунда и меньшевиков и представители рабочих организаций, для того, чтобы выразить нам сочувствие. Ясно, что благодаря этим свиданиям наше общение с внешним миром было самым полным и частым. И был среди приходящих к нам на свидание один товарищ - бундовец, бывший каторжанин, который за десятидневное сиденье в тюрьме в январе 1918 года успел завоевать все начальство сверху до низу. Он получил свидание вне времени и срока и приводил с собой кого хотел. Мы понимали, что такое попустительство начальника тюрьмы происходит против желания Чеки. Мы считали себя морально обязанными быть щепетильно-добросовестными, по возможности, в своем поведении. Когда, после трехнедельного сидения в тюрьме, в виду нараставшего настроения в рабочей среде, мы вынуждены были выпустить из тюрьмы обращение к рабочим и текст его передали товарищам на свидании, мы сообщили об этом начальнику тюрьмы: - Вы можете наложить на нас всякое взыскание, если только это смягчит те неприятности, которые выпадут от Чеки на вашу долю. V. НАШИ СПУТНИКИ. Гуляли мы два раза в день. Рано утром, часов в 8 после чая, и вечером до поверки. Всего минут 40. Нашими спутниками во время прогулок по кругу были обычно: 67-летний военный врач-генерал Ф.И. Григорович, местный судья Б.А. Бяланицкий-Бируля и бывший земский начальник Полонский. Помимо нас это была единственная группа политических заключенных в тюрьме. Бывшие члены разных правых монархических партий, они в революцию 1917 года вступили уже с новой окраской в качестве деятелей «Союза белорусов», хотя Витебская губерния территориально и этнографически мало имела общего с Белоруссией. Когда однажды утром, выйдя из больницы, они увидели нас, деятелей мартовской революции, за решеткой, судья воскликнул с усмешкой: - Так и надо! Вас бы я давно запрятал в кутузку. Знайте, когда мы будем у власти, мы возьмем пример с большевиков и крепко засадим вас... Отсюда и пошла наша дружба - товарищей по несчастью. Мы были люди совсем разные и нас влекло друг к другу любопытство, взаимный интерес, желание узнать и понять другую и чуждую планету. Мы кружим краткие минуты прогулки по двору, беседуем, болтаем. Они с тревогой рассказывают о своем «деле», беспокойно спрашивая нашего мнения. Из наших уст - людей, по их мнению близких к большевикам, они хотят предвосхитить свой приговор. Судья был сдержаннее и спокойнее других. Военный врач, бодрясь, впадал в истерическую болтливость; земский начальник был тревожен, худел и бледнел на наших глазах. Я знал судью и до революции. Это был несомненно колоритный человек; ладно скроен и крепко сшит. По местной, провинциальной оценке, даже недюжинный человек. В дореволюционной, цензовой городской думе он выделялся не только деловитостью, но и самостоятельностью суждений. Как судью, его хвалили за справедливость и бессеребренность, даже евреи, несмотря на его открытую принадлежность к антисемитам. Революция его обезвредила. Прошли те времена, когда он надеялся на поражение «революционной гидры». Еще в 1916 году, попав на Всероссийский съезд Союза городов в Москву, он, единственный из всего числа делегатов, выступал и голосовал против единогласно принятых там резолюций о внутренней политике и национальном вопросе. Но в сущности он никогда не был вульгарным «жидоедом» и под реакционной маской сохранял человеческий облик. В 1917 году, когда нам пришлось встретиться в Думе всеобщего избирательного права, куда он прошел по списку упомянутого союза белорусов, и на московском Государственном Совещании, куда зачем-то допустили претендовавших на то «белорусов» из Витебска, он в сущности уже потерял обличие правого и казался обычным буржуа, «кадетом» (как тогда говорили), эпатированным революцией и растерявшим свой багаж. Быть может, тут действовал естественный инстинкт приспособления, быть может, шквал революционной стихии стал обрабатывать самые непримиримые индивидуальности. Он не возмущался, он не проклинал. Здесь в тюрьме он был глубоко пессимистически настроен и говорил об отпадении окраин, о неизбежном распаде России и неминуемом конце земли русской. В форменном сюртучке, с седеющей растительностью на круглом и умном черепе, с желтизной на лице, он запечатлен в моей памяти во время прогулок на тюремном дворе, - волоча больные ноги в туфлях. Другой политический правый, старик доктор, обвинялся в принадлежности и сочувствии Белорусской Раде, - однако, он не имел никакого представления о том, что такое в сущности эта Рада. И, мне, прибывшему из немецкой оккупации, пришлось рассказать ему про славную эволюцию этой Рады: как она в начале, еще в 1917 году, делала оппозицию Временному Правительству и «строила глазки большевикам», как потом она оказалась орудием в руках ничтожных интеллигентских национал-социалистических группок, как, наконец, в один прекрасный день, во главе Рады вместо белорусских эсеров оказались белорусско-польские кадеты, которые из оккупированной Белоруссии верноподданически припали к стопам Вильгельма II-го, клеймя и царя, и Керенского, и Ленина, - всех свалив в одну кучу. Обо всем этом он узнал от меня, соображая, что его «подозриют» (как говорили у нас уголовные) в принадлежности кРаде последнего немецко-кайзеровского фазиса. Старик слабо разбирался в политике. Нет сомнений, что большевиков и нас, - большевистских пленников, - он искренне смешивал, и наш арест вызывал у него, как и у тюремных надзирателей, полное недоумение. Высокий, благообразный, с длинной седой бородой и порыжевшими от табаку усами, в фуражке с красным околышем, он был поистине случайный человек в той политической роли, которую ему навязала судьба. Он был председателем дореволюционной Городской Думы, - никто не знал почему. Когда во время войны граф Бобринский стал объединять Восточную Галицию, как искони русскую провинцию с Москвой, - Григорович стал ярым пропагандистом русско-славянского единения. Его никто не понимал, и все открыто смеялись. Он был недурной врач, пользовавшийся доверием бедноты, преимущественно еврейской, которой льстило, что доктор военный и притом полный генерал. Правда, го- ворили и о взятках, но о ком из чиновников окраинной России не говорили в этом роде и кто может проверить, какая доля истины в этих разговорах? Третий, Полонский, был молодой человек с военной выправкой и несомненными административными способностями. Он говорил, что в земские начальники попал из либеральных побуждений: - Мы, земские начальники, в сущности, осуществляли культурную миссию самодержавия в деревне. Он был арестован в качестве председателя епархиального съезда и обвинялся в организации прихожан против отделения церкви от государства. * * * Их расстреляли в ночь, в разгар красного террора, когда большевики залили кровью всю страну, когда после покушения на Ленина и убийства Урицкого были убиты тысячи и десятки тысяч людей. В эту ночь были расстреляны вместе с этими тремя еще восемь человек, в том числе Бочкарева, известная тем, что еще в эпоху Керенского организовала женский батальон. Их взяли ночью и они не знали, куда их берут. Но по пути в автомобиле им стало ясно все. И всю дорогу к месту расстрела, проездом через город, раздавался из автомобиля дикий и безумный вой: это плакал и кричал старый военный врач. Он все время бился в смертельной судороге, жадно цепляясь за жизнь. Судья его успокаивал, стыдил и упрашивал старца, напоминал ему о достоинстве и чести. Но тот был глух ко всему, кроме голоса жизни. Судья умер сурово, с презреньем глядя на солдат и чекистов: по-видимому, он был подготовлен к такому финалу и не ждал пощады от большевиков. Как всегда при расстрелах, на этом их мученья не кончились. Их семьи были материально разорены, мо- рально опустошены. По получении вести о расстрелах начались болезни и смерти, а гимназистка, дочь старого врача, помешалась от неутешного горя. Эти скупые подробности я услышал уже спустя два года. VI. ПЕРВЫЕ РАССТРЕЛЫ. Три недели прошло с тех пор, как мы, арестованные по делу о рабочей конференции, сидим в тюрьме. Явился какой-то матрос, следователь Чеки, для снятия допроса, но ограничился только заполнением анкеты. Из газет мы знали об аресте в Москве Всероссийской конференции уполномоченных, и у нас мелькала соблазнительная мысль о переводе в Москву. Время шло. И местное рабочее население глухо волновалось по поводу нашей судьбы. Профессиональные союзы созывали многолюдные собрания, на которых принимались резолюции протеста и требования нашего освобождения. Совет профессиональных союзов составил особую делегацию от 17 союзов, которая явилась в Исполком во имя нашей свободы. На митингах, устроенных большевиками по случаю наступления чехословаков, наши товарищи то и дело давали бой по вопросу о терроре, направленном против социалистов. И ораторам большевикам приходилось изворачиваться, объясняя наш арест тем, что мы состояли на службе у Антанты. Но все было безрезультатно; собрания, делегации, выступления на митингах - не трогали большевиков. Тогда в рабочей среде заговорили о забастовке. Собрались вновь многолюдные собрания профессиональных союзов: кожевников, печатников, металлистов и др. И заявили ультимативно: если не последует освобождение, в порядок дня ставится вопрос о подготовке всеобщей политической забастовки. Комитеты социалистических партий колебались, но не могли противостоять растущему настроению. На свидании друзья запросили нашего мнения, и мы, посовещавшись, высказались против забастовки, опасаясь провокации со стороны большевиков. Неоднократно эта мысль приходила нам в голову - о том, что Чека заинтересована в разгроме рабочего движения, захваченного антибольшевистскими настроениями, что Чека идет по этому пути из соображений политических и карьеристских. Мы предчувствовали, что большевики провоцируют политическое выступление рабочих, чтобы залить его кровью и взять в железо «шептунов» и «предателей». И, хотя было ясно, что местный пролетариат против власти, местные советские «Известия» именем пролетариата оправдывали наше заключение. Более того, каждое утро свежий газетный лист приносил статьи, возвещавшие, что скоро карающая рука пролетариата опустится на нас со всей жестокостью революционного правосудия. И была напечатана статья с упоминанием наших имен, даже в своем заглавии таившая последнее предостережение: Memento mori... Конечно, мы не могли остаться сторонними зрителями разворачивавшихся событий. Втроем мы написали листок, - обращение к рабочим - передали его на свидании товарищам, и за нашими подписями оно было издано местными комитетами Бунда и РСДРП и распространялось в городе. Даже несколько экземпляров попали к нам в тюрьму. Судья прочел и похвалил. Наши камерные сожители считали этот акт чрезвычайно смелым, удивлялись нашей беспечности и считали нас обреченными. А в городе произошли новые и неожиданные события. Ночью, в день выхода листка, двое рабочих расклеивали его, были схвачены чекистами и в ту же ночь расстреляны. Об этом расстреле двух лиц за расклейку контрреволюционных прокламаций было напечатано в местных «Известиях» и в «Еженедельнике ВЧК». На самом же деле одна «неточность» была допущена в этом официальном сообщении: расстрелян был только один, - второй, раненый выстрелом, бежал прямо из рук пьяных палачей. Он бежал и скрывался у товарищей. И скоро об этом кошмарном расстреле стало известно во всем городе. Это был первый расстрел за политическую деятельность. Это была первая казнь социалиста. И вообще это было только на заре кровавого разгула диктатуры, и к расстрелам человеческое сознание еще не было приучено. Среди рабочих, в Совете профессиональных союзов, в правлениях союзов вопрос о ночном расстреле переплетался с вопросом о нашей судьбе. И переходил в общий вопрос: о необходимости борьбы со всей политической системой. Волнение, просачиваясь дальше, перекинулось и в ряды большевиков. Там впервые увидели элементы провокации в действии Чека, и туда для контроля были посланы два члена Губкома. Совет профессиональных союзов решил взять на себя похороны расстрелянного товарища и потребовал у Чека выдачи трупа, но Чека отказала. Но в конечном счете среди большевиков победили крайние течения, которых даже расстрел социалиста не мог привести в себя. Напротив, опьянение росло с каждым часом. Клубы социалистических партий были закрыты. Организации социалистических партий в пределах всей губернии объявлены нелегальными. Всем членам комитетов социалистических партий предложено в 24 часа покинуть пределы Витебска. Не так благополучно и просто разрешался вопрос о нас. В губкоме не пришли ни к какому решению и пришлось созвать коммунистическую фракцию Совета рабочих депутатов, где происходили долгие дебаты на тему, как быть с нами. Было одно предложение, исходившее из источников Чеки, о нашей «ликвидации». Было другое предложение о нашем освобождении. Оба предложения исходили из спешности вопроса, опасаясь волны рабочего движения, которое в представлении многих могла вылиться в форму штурма тюрьмы и насильственного нашего освобождения. И вот одни хотели пойти навстречу этой волне, выпустив нас из тюрьмы, а другие хотели нашим расстрелом поставить рабочих перед совершившимся фактом и лишить их борьбу конкретного содержания. Но голоса на заседании разделились. Никакого решения не было принято. Запросили В.Ч.К. в Москве, и наша судьба определилась.
* * * Увидав в клубе свеженапечатанные листки, Смушкин сейчас же предложил свои услуги расклеить их по городу. Его отговаривали: - как бы чего не вышло! Чека на чеку, и агенты шныряют по улицам. Можно ограничиться распространением на фабриках и в мастерских... Но Смушкин был молод, не проходил искуса подпольной работы, и риск и новизна соблазняли его. Было 12 часов ночи, когда он, захватив с собой рабочего Зубарева, вышли на улицы и занялись расклейкой прокламаций. Так как листок был напечатан по обе стороны, то приходилось клеить рядом на стене два экземпляра, что требовало больше времени и задерживало их на одном месте. За этой работой они были замечены в центре города какими-то большевистскими солдатами, вооруженными винтовками, и отвезены прямо в Чеку. Там, по-видимому, стосковались по добыче. Кругом все чекисты и солдаты были пьяным пьяны. Они даже толком не расспросили об имени арестованных контрреволюционеров. Под дождь грубых издевок их бросили в какую-то камеру, где они сидели час-другой, третий, пока пьяный ареопаг решал их судьбу. В 4 часа ночи их вывели из помещения Чеки и повели вверх по улице. Была туманная, влажная ночь. Стояла промозглая сырость. Бежать было невозможно: их окружал большой конвой во главе с комендантом Чеки. И совсем недалеко, в самом центре города, в ста шагах от Чеки их привели в Духовской овраг, в низменный и глухой, заросший бурьяном пустырь, где и совершили над ними кровавую рас- праву. Смушкин упал сразу, пораженный пулей в сердце. Зубарев неожиданно для своих палачей бросился бежать. Пьяные чекисты в мраке стреляли ему вслед и пулей раздробили ему челюсть. Но обезумевшему от боли и ужаса Зубареву удалось спасти свою жизнь и скрыться под сенью мрака, - что не помешало Чеке скрыть факт его побега с Голгофы и даже цинично напечатать о казни двух, а не одного. Смушкин был приказчик, пролетарий, выходец из бедной еврейской семьи. Ему было всего 22 года. До революции он был среди «сочувствующих». С начала революции он вошел в Бунд и был готов взять на себя в партии и в профессиональном союзе самую черную, неблагодарную работу. Вся его внешность и бледное, широкое лицо в очках чрезвычайно ясно отражали черты его внутреннего мира, скромность, готовность отдать себя, искренность. Не только как жертва кровавой трагедии, - как человек, он оставил по себе светлую память. Год спустя после его смерти профессиональный союз и Бунд отметили этот день, чем могли. Правда, номер журнала, выпущенного союзом в память Смушкина, был конфискован. Журнал был закрыт навсегда, а редактор его, человек, отбывший десятилетнюю каторгу при царском режиме, должен был долго скрываться от ареста. VII. НОЧНОЙ УВОЗ. За крепкой оградой тюрьмы мы ничего не знали. Мы ждали событий и осложнений после листка, но мы и не подозревали, что этот листок стоил уже жизни товарища. Как назло в этот день не было официальных свиданий. Мы беспричинно беспокоились и томились. Почему сегодня нет даже Иосифа? Ведь он может в любой час проникнуть в тюрьму. Вероятно, что-нибудь случилось... Нарастало с каждым часом беспокойство. И когда уже с грустным сознанием роковой оторванности от внешнего мира мы легли на свои матрацы и потушили огонь, раздался стук в наше окошко. Было 11 часов ночи. У окна в темноте виднелся один из помощников начальника тюрьмы. Он сказал: - Из Чека звонили, что через полчаса приедут за вами. Будьте готовы. С возмущением соскочили мы с нар, подошли к окну и, перебивая друг друга, заявили: - Передайте Чеке, что ночью мы никуда не поедем, что раньше восьми часов утра мы не тронемся с места, что мы не уедем, не попрощавшись с близкими. Мы так громко, волнуясь, кричали на помощника, что он счел нужным сказать: - Я тут не при чем, нам приказано передать. Хорошо, я позвоню в Чека. У нас было бодрое состояние духа. Мы решили не ехать и никуда не идти до утра. Зажгли огонь, легли и стали ждать. Прошло полчаса. Пришел опять помощник и сообщил: - Из Чека звонили, что ваша поездка отложена. Сразу отлегло от сердца. Нам приходила на ум мысль, что это была проба со стороны Чека, что, встретив наше сопротивление, Чека отказалась от мысли взять нас. Но прошло немного времени, полчаса или час, и вновь, спугнув наше настроение, к окну подошел дежурный помощник и сказал: - Собирайтесь, сегодня в три часа вас возьмут. Сознаюсь, у всех нас внезапно возникла мысль о расстреле. А у кого ее не было, те прочли ее в лицах оробевших и испуганных наших сожителей по камере. Мы стали молчаливы, сдержанны, решили выжидать событий и лежать, не одеваясь. И в три часа ночи за нами явились. Щелкнул замок, звякнул засов и в камеру ввалились гурьбой с бранью и криками: «Вставай!» человек десять солдат, вооруженных винтовками. Особенно запомнился один, в медной каске, с злым и развратным лицом. Во главе этой банды был высокий латыш в суконном френче с наганом за поясом. - Куда Вы нас хотите взять? - Этого я не могу вам сказать. Вы боитесь,что это на расстрел? Заявляю вам, что - нет. Если б на расстрел, я бы вам так прямо и сказал. - Так куда же вы нас хотите увести? - спрашивали мы, не одеваясь и не вставая с нар. - Этого я не имею права вам сказать, - упрямо повторяет латыш. И мы так же упрямо заявляем ему: - Никуда мы не пойдем до восьми часов утра, никуда мы не уйдем, не попрощавшись с близкими. - Вставай! Чего их слушать, -раздался тут визгливый голос солдата в каске. - Садануть прикладом, вот и весь разговор. И он вместе со своими коллегами подошелкнарам. пытаясь применить свое военное искусство. Нечего делать, - мы стали натягивать брюки н складывать, под продолжающуюся брань и стук винтовок, вещи. - Вещей не надо! Вещи не разрешено брать! - крикнул латыш. Опять, как молния, прорезала сознание мысль, подтверждающая прежние догадки о расстреле. Мы заспорили. Мы требовали, чтобы вещи нам было разрешено взять с собой, что без них мы не можем ехать, что их здесь раскрадут. А.Т., который был спокойнее других, отличался особой убедительностью аргументации, и латыш махнул рукой: - Мол, берите вещи. И тут во время укладки, в напряженной нервной обстановке взаимного озлобления, у нас завязался тот бестолковый, нелепый разговор, переходящий в спор, с солдатами и их начальником, которыйкто не вел в первый период после октября и на собраниях, и в Совете, и даже в тюрьме. - Довольно, слушали мы этих соловьев, - кричал солдат в медной каске. Латыш, весь красный от полноты чувств возмущения, кричал нам: - А кто смертную казнь на фронте вводил? - А мало вы большевиков в тюрьмах морили? А сколько дней меня самого вы в этой тюрьме держали? И в этом хаосе криков и бряцания оружием, конечно, не доходили до ушей наши рассказы о том, что мы не только не держали большевиков, а напротив тов. Т. ездил в Петроград к Керенскому добиваться освобождения большевиков, привезенных с фронта и сидевших в этой тюрьме. И, благодаря его хлопотам, они были освобождены. Мы в последний раз оглядываем камеру, прощаемся с сожителями. Их лица ужасны; на них ясно написано убеждение в том, что нас берут на казнь. Некоторые целуются с нами. У частного поверенного нервы не в порядке: он плачет. Мы взваливаем свои пожитки на плечи и идем в контору тюрьмы. Там нас обыскивают поверхностно: ищут бумаг, тетрадок, и все отбирается. Наши деньги, часы, ножницы, документы не могут быть выданы в такой неурочный час; отсутствует чиновник с ключом от кассы и от ящика. Но тут происходит новая напасть. Латыш командует к выходу и говорит нам: - Вещи вы оставите здесь. Стало окончательно ясно, что нас ведут на расстрел. И только голосом инстинкта, цепляньем за жизнь можно объяснить тог факт, что мы нашли в себе силы заспорить и заявить, что без вещей мы не идем. Мы даже отошли в заднюю часть комнаты и кто-то опустился на свои вещи. После пререканий и стычек нам удалось убедить латыша позвонить председателю Чека по поводу наших вещей. Позвонил, - и вещи нам было разрешено взять с собой. И в это время, мы увидели в воротах тюрьмы, знакомую женскую шляпку - нашу приятельницу, которая уже узнала о предстоящем увозе и принесла какие-то вещи: вероятно, для того, чтобы узнать, живы ли мы. Угрожая ей арестом и крича на стражу у ворот, наш конвой, вмиг прогнал ее. Когда мы вышли на улицу, ее следа уже не было. Была темная, непроглядная ночь. Свинцовое небо низко нависло над землей и увеличивало духоту. Дождя не было, но в воздухе чувствовалась сырость и от взмахов холодного ветра съеживалось сердце. Улицы были пустынны. Ни одного прохожего. Ни одного фонаря. Ни одного огонька в окнах домов. Город спал, но казалось, что он умер. У ворот тюрьмы уже ждал увеличенный наряд чекистов и солдат, который окружил нас и повел с ружьями на перевес. Впереди отряда шел латыш, а у четырех углов нашего кортежа медленным шагом двигались вооруженные всадники. Мы были нагружены вещами, которых накопилось немало, и нам было трудно нести их с непривычки к свежему воздуху и обстановке. Тов. Т. помимо своих вещей нес еще общий чемодан с хозяйством, и, помню, всю дорогу дребезжал чайник с привязанной к нему крышкой. - Как вы думаете, куда нас ведут - на вокзал или в овраг? - спросил я своего 18-тилетнего соседа. - Не знаю, - ответил он. Но мы уже огибали улицу, через которую лежал путь к Духовскому оврагу (где иногда производились расстрелы) и шли по улице, где находилось помещение Чеки. Но тут ничего не произошло. Нас остановили на минутку, латыш зашел в Чека, тотчас вернулся оттуда и скомандовал: - Дальше! Мы пошли дальше. Мы шли по улице, ведущей к вокзалу, но у самого вокзала на площади дороги расходились - направо - на вокзал, и налево - в Сосонники, где на Юрьевой горке и происходили обычно расстрелы. Я наклонился к своему спутнику и говорю: - Как вы думаете, направо или налево? Он уверенно говорит, что направо, и мы действительно идем на вокзал. Какими-то задними ходами мы попадаем на платформу, а оттуда по витой железной лестнице куда-то наверх, и мы в большой комнате, пустой, совершенно лишенной мебели. Ни скамьи, ни стола. Что же долго думать тут? Мы поколебались немного, развязали свои вещи и начали устраиваться на полу. А.Т. повел переговоры с нашим конвоем о том, как бы достать чаю и после долгих уговоров его повели в буфет первого класса. Любопытная это была сцена, когда А.Т. появился в зале, переполненной народом, в сопровождении архангела, державшего на прицел револьвер, с дулом, направленным на него. Ему удалось добыть молока; мы поели, почувствовали себя благодушно и даже предложили угощение конвою. Наконец, в восемь часов утра мы пробегаем через платформу. Мы уже в поезде. Солдаты впереди, солдаты позади. Мы между ними в тесном, но отдельном купе III класса (не в тюремном, так называемом, столыпинском вагоне). Мы разворачиваем скамьи и начинаем прочно устраиваться. Но переживания минувшей ночи оставили свои следы. И снова стучит и стучит назойливо тревожная мысль:
![]() |