Главная Обратная связь

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)


 

 

 

 



ВЗРЫВ В ЛЕОНТЬЕВСКОМ ПЕРЕУЛКЕ. 2 часть



А кругом шла обычная, тяжкая тюремная жизнь: «цвет русского народа», молодежь в избытке сил и страстей, как всегда, составляла основное ядро на­селения тюрьмы. Мы слабо соприкасались с тюрь­мой, нас старательно изолировали от нее, за исклю­чением соседней камеры, где ютилась группа офице­ров, и за вычетом нескольких политических (быв­ших членов Союза русского народа). Наше общение ограничивалось исключительно случайными встре­чами. Иногда нас приглашали в контору писать про­шения отдельным заключенным, в судьбе которых начальство, по-видимому, принимало участие. Аре-


станты были большей частью, воры, фальшивомо­нетчики, самогонщики - немного горожан и большин­ство крестьян, неграмотных и не сознающих смысла совершенного. Попадались убийцы и участники рискованных, отчаянно-смелых ограблений, никогда не сознающиеся в преступлениях вопреки всем ули­кам, дерзающие, стойкие, упрямые характеры.

В тюрьме уже были расстрелы. Ночью увезли двух братьев, сидевших в одной камере, и их мать семидесятилетнюю старушку, совершивших вместе убийство и ограбление семьи. Смертники сидели обычно в строгих одиночках, но были и такие кан­дидаты на тот свет, которых почему-то пускали на кухню, на разные тяжелые работы, и они со шляпой набекрень, с беспечностью уличных ловеласов, бро­дили по тюрьме, балагурили и пользовались боль­шим авторитетом.

Это были, конечно, трещины в тюремном режи­ме, и в эти годы, когда колебалась вся русская земля, неудивительно, если подвергался колебанию и тю­ремный режим. Это началось не при большевиках, задолго до них. В том же Витебске я помню, в на­чале марта 17-го года произошел такой трагикоми­ческий инцидент. Когда освободили политических из тюрем, заволновались и уголовные и угрожали устроить бунт, если их не будут освобождать. Тогда местный Комитет общественного спасения (в каж­дом городе был такой комитет) и Совет рабочих депутатов послали своих делегатов в тюрьму, что­бы успокоить уголовных. Делегаты прибыли, обо­шли камеры, произносили речи, все как полагается. Но в одной камере, где говорил представитель Со­вета Рабочих Депутатов и говорил, по-видимому, очень горячо, объявляя «начало новой жизни» и воз­вещая «зарю освобождения», - он наткнулся на «Иванов», которые не поддались на удочку, заперли дверь и заявили ему: - «Либо освобождай всех, ли­бо, хочешь - не хочешь, оставайся вместе с нами». Бедняга пошел на попятную, обещал все, что угодно,


клялся всеми святыми и с трудом сам «освободился» из тюрьмы. В результате, конечно, усилилось разло­жение тюрьмы, 47 уголовных бежало, настоящие, ма­терые преступники скрылись навсегда, а шпана, со­стоящая из случайных людей, после нескольких дней голода и бесприютности, сама попросилась... обрат­но в тюрьму.

С 17 года до сих пор тюремный режим не мог вой­ти в колею. Большевики не переменили начальства. И наверху и внизу оно осталось прежним, каким было при Временном Правительстве, каким было при царе. И, если революция 17 года сбила с толку этих темных, неразвитых людей, то большевистский ре­жим своей жестокостью и неразборчивостью в сред­ствах только усилил это смятение в умах, все боль­ше нивелируя тюремщиков и превращая их в бездуш­ных исполнителей любых распоряжений. Иногда, казалось, что пред нами не люди, а тени бывших ког­да-то людей, - такая печать безжизненности, при­давленности, недоумения лежала на них. Я говорил уже о бывшем члене совета рабочих депутатов (ко­торый, кстати сказать, был исключен из Совета, так как по конституции тюремная администрация в Со­вет не допускалась), сохранившем благодарную па­мять о первых днях революции, впервые призвавшей его к политической жизни, и полном пиетета к нам и готовности к услугам. Обильное продовольствие, доставлявшееся нам с воли, служило нам единствен­ным способом привлечения симпатий, как среди бед­ствовавших многосемейных надзирателей, так и веч­но голодных арестантов. С одним старым тюремщи­ком, уже тридцать пять лет служившим в этой долж­ности и в этой же тюрьме, у нас завязалась дружба. Он стал приводить с собой из дому младшего сына, ребенка пяти лет, которого мы угощали белым хле­бом и конфетами. Сложнее складывались отноше­ния с высшим начальством тюрьмы. Новые помощ­ники, лишь отдаленно знавшие нас, держались в сто­роне и просто боялись скомпрометировать себя


разговором с нами. Но и из них некоторые подхо­дили к решетке нашего открытого окна, часов в 11 вечера, во время ночного обхода (наша каме­ра помещалась в одноэтажном, низком каменном тю­ремном флигеле во дворе) и спрашивали:

- Что-то будет? Неужели они (т.е. большеви­ки) будут дальше безнаказанно царствовать? - и рас­сказывали кое-какие скудные городские сплетни.

Начальник тюрьмы знал нас и встречал в разных заседаниях и совещаниях в революцию 17 года при губернском комиссаре Временного Правительства. Предупредительно вежливый, он хотел быть форма­листом в отношениях с нами, но это ему не удава­лось. Вероятно, он так ненавидел большевиков, что готов был оказать нам тысячу услуг. И, действитель­но, он своей властью и с некоторым риском заменил свидания через двойную частую проволочную сетку личными свиданиями. Причем, в комнату свиданий обычно впускалось к нам, пятерым, бесконечное коли­чество лиц. Часто тюремщики и не присутствовали при свидании, и только в воротах выпускали по сче­ту чтобы лишнего не выпустить. Помимо наших близких, к нам на свидание ходили члены комите­тов Бунда и меньшевиков и представители рабочих организаций, для того, чтобы выразить нам сочув­ствие. Ясно, что благодаря этим свиданиям наше общение с внешним миром было самым полным и частым. И был среди приходящих к нам на свида­ние один товарищ - бундовец, бывший каторжанин, который за десятидневное сиденье в тюрьме в январе 1918 года успел завоевать все начальство сверху до низу. Он получил свидание вне времени и срока и при­водил с собой кого хотел. Мы понимали, что такое попустительство начальника тюрьмы происходит против желания Чеки. Мы считали себя морально обязанными быть щепетильно-добросовестными, по возможности, в своем поведении. Когда, после трех­недельного сидения в тюрьме, в виду нараставшего настроения в рабочей среде, мы вынуждены были


выпустить из тюрьмы обращение к рабочим и текст его передали товарищам на свидании, мы сообщили об этом начальнику тюрьмы:

- Вы можете наложить на нас всякое взыскание, если только это смягчит те неприятности, которые выпадут от Чеки на вашу долю.

V. НАШИ СПУТНИКИ.

Гуляли мы два раза в день. Рано утром, часов в 8 после чая, и вечером до поверки. Всего минут 40. Нашими спутниками во время прогулок по кругу бы­ли обычно: 67-летний военный врач-генерал Ф.И. Григорович, местный судья Б.А. Бяланицкий-Бируля и бывший земский начальник Полонский. Помимо нас это была единственная группа политических за­ключенных в тюрьме. Бывшие члены разных правых монархических партий, они в революцию 1917 года вступили уже с новой окраской в качестве деятелей «Союза белорусов», хотя Витебская губерния тер­риториально и этнографически мало имела общего с Белоруссией. Когда однажды утром, выйдя из больницы, они увидели нас, деятелей мартовской ре­волюции, за решеткой, судья воскликнул с усмеш­кой:

- Так и надо! Вас бы я давно запрятал в кутузку. Знайте, когда мы будем у власти, мы возьмем пример с большевиков и крепко засадим вас...

Отсюда и пошла наша дружба - товарищей по несчастью. Мы были люди совсем разные и нас влек­ло друг к другу любопытство, взаимный интерес, же­лание узнать и понять другую и чуждую планету. Мы кружим краткие минуты прогулки по двору, беседу­ем, болтаем. Они с тревогой рассказывают о своем «деле», беспокойно спрашивая нашего мнения. Из наших уст - людей, по их мнению близких к боль­шевикам, они хотят предвосхитить свой приговор.


Судья был сдержаннее и спокойнее других. Воен­ный врач, бодрясь, впадал в истерическую болтли­вость; земский начальник был тревожен, худел и бледнел на наших глазах.

Я знал судью и до революции. Это был несомнен­но колоритный человек; ладно скроен и крепко сшит. По местной, провинциальной оценке, даже недюжин­ный человек. В дореволюционной, цензовой город­ской думе он выделялся не только деловитостью, но и самостоятельностью суждений. Как судью, его хва­лили за справедливость и бессеребренность, даже евреи, несмотря на его открытую принадлежность к антисемитам. Революция его обезвредила. Прошли те времена, когда он надеялся на поражение «рево­люционной гидры». Еще в 1916 году, попав на Все­российский съезд Союза городов в Москву, он, единственный из всего числа делегатов, выступал и голосовал против единогласно принятых там резо­люций о внутренней политике и национальном во­просе. Но в сущности он никогда не был вульгар­ным «жидоедом» и под реакционной маской сохра­нял человеческий облик. В 1917 году, когда нам пришлось встретиться в Думе всеобщего избиратель­ного права, куда он прошел по списку упомянутого союза белорусов, и на московском Государствен­ном Совещании, куда зачем-то допустили претендо­вавших на то «белорусов» из Витебска, он в сущ­ности уже потерял обличие правого и казался обыч­ным буржуа, «кадетом» (как тогда говорили), эпати­рованным революцией и растерявшим свой багаж. Быть может, тут действовал естественный инстинкт приспособления, быть может, шквал революционной стихии стал обрабатывать самые непримиримые ин­дивидуальности. Он не возмущался, он не проклинал. Здесь в тюрьме он был глубоко пессимистически на­строен и говорил об отпадении окраин, о неизбежном распаде России и неминуемом конце земли русской. В форменном сюртучке, с седеющей растительностью на круглом и умном черепе, с желтизной на лице, он


запечатлен в моей памяти во время прогулок на тю­ремном дворе, - волоча больные ноги в туфлях.

Другой политический правый, старик доктор, об­винялся в принадлежности и сочувствии Белорусской Раде, - однако, он не имел никакого представления о том, что такое в сущности эта Рада. И, мне, при­бывшему из немецкой оккупации, пришлось расска­зать ему про славную эволюцию этой Рады: как она в начале, еще в 1917 году, делала оппозицию Времен­ному Правительству и «строила глазки большевикам», как потом она оказалась орудием в руках ничтожных интеллигентских национал-социалистических груп­пок, как, наконец, в один прекрасный день, во главе Рады вместо белорусских эсеров оказались бело­русско-польские кадеты, которые из оккупированной Белоруссии верноподданически припали к стопам Вильгельма II-го, клеймя и царя, и Керенского, и Ленина, - всех свалив в одну кучу. Обо всем этом он узнал от меня, соображая, что его «подозриют» (как говорили у нас уголовные) в принадлежности кРаде последнего немецко-кайзеровского фазиса. Ста­рик слабо разбирался в политике. Нет сомнений, что большевиков и нас, - большевистских пленни­ков, - он искренне смешивал, и наш арест вызывал у него, как и у тюремных надзирателей, полное не­доумение. Высокий, благообразный, с длинной се­дой бородой и порыжевшими от табаку усами, в фу­ражке с красным околышем, он был поистине слу­чайный человек в той политической роли, которую ему навязала судьба. Он был председателем доре­волюционной Городской Думы, - никто не знал по­чему. Когда во время войны граф Бобринский стал объединять Восточную Галицию, как искони русскую провинцию с Москвой, - Григорович стал ярым пропа­гандистом русско-славянского единения. Его никто не понимал, и все открыто смеялись. Он был недур­ной врач, пользовавшийся доверием бедноты, пре­имущественно еврейской, которой льстило, что док­тор военный и притом полный генерал. Правда, го-


ворили и о взятках, но о ком из чиновников окраин­ной России не говорили в этом роде и кто может проверить, какая доля истины в этих разговорах?

Третий, Полонский, был молодой человек с воен­ной выправкой и несомненными административными способностями. Он говорил, что в земские началь­ники попал из либеральных побуждений:

- Мы, земские начальники, в сущности, осуще­ствляли культурную миссию самодержавия в де­ревне.

Он был арестован в качестве председателя епар­хиального съезда и обвинялся в организации прихо­жан против отделения церкви от государства.

* * *

Их расстреляли в ночь, в разгар красного терро­ра, когда большевики залили кровью всю страну, когда после покушения на Ленина и убийства Уриц­кого были убиты тысячи и десятки тысяч людей. В эту ночь были расстреляны вместе с этими тремя еще восемь человек, в том числе Бочкарева, извест­ная тем, что еще в эпоху Керенского организовала женский батальон. Их взяли ночью и они не знали, куда их берут. Но по пути в автомобиле им стало ясно все. И всю дорогу к месту расстрела, проездом через город, раздавался из автомобиля дикий и без­умный вой: это плакал и кричал старый военный врач. Он все время бился в смертельной судороге, жадно цепляясь за жизнь. Судья его успокаивал, сты­дил и упрашивал старца, напоминал ему о достоин­стве и чести. Но тот был глух ко всему, кроме голоса жизни. Судья умер сурово, с презреньем глядя на сол­дат и чекистов: по-видимому, он был подготовлен к та­кому финалу и не ждал пощады от большевиков. Как всегда при расстрелах, на этом их мученья не кон­чились. Их семьи были материально разорены, мо-


рально опустошены. По получении вести о расстре­лах начались болезни и смерти, а гимназистка, дочь старого врача, помешалась от неутешного горя. Эти скупые подробности я услышал уже спустя два года.

VI. ПЕРВЫЕ РАССТРЕЛЫ.

Три недели прошло с тех пор, как мы, арестован­ные по делу о рабочей конференции, сидим в тюрьме. Явился какой-то матрос, следователь Чеки, для сня­тия допроса, но ограничился только заполнением ан­кеты. Из газет мы знали об аресте в Москве Всерос­сийской конференции уполномоченных, и у нас мель­кала соблазнительная мысль о переводе в Москву. Время шло. И местное рабочее население глухо вол­новалось по поводу нашей судьбы.

Профессиональные союзы созывали многолюдные собрания, на которых принимались резолюции про­теста и требования нашего освобождения. Совет профессиональных союзов составил особую делега­цию от 17 союзов, которая явилась в Исполком во имя нашей свободы. На митингах, устроенных боль­шевиками по случаю наступления чехословаков, на­ши товарищи то и дело давали бой по вопросу о тер­роре, направленном против социалистов. И ораторам большевикам приходилось изворачиваться, объяс­няя наш арест тем, что мы состояли на службе у Ан­танты.

Но все было безрезультатно; собрания, делега­ции, выступления на митингах - не трогали больше­виков. Тогда в рабочей среде заговорили о заба­стовке. Собрались вновь многолюдные собрания про­фессиональных союзов: кожевников, печатников, ме­таллистов и др. И заявили ультимативно: если не последует освобождение, в порядок дня ставится во­прос о подготовке всеобщей политической забастов­ки. Комитеты социалистических партий колебались, но не могли противостоять растущему настроению.


На свидании друзья запросили нашего мнения, и мы, посовещавшись, высказались против забастов­ки, опасаясь провокации со стороны большевиков. Неоднократно эта мысль приходила нам в голову - о том, что Чека заинтересована в разгроме рабочего движения, захваченного антибольшевистскими на­строениями, что Чека идет по этому пути из сообра­жений политических и карьеристских. Мы предчув­ствовали, что большевики провоцируют политиче­ское выступление рабочих, чтобы залить его кровью и взять в железо «шептунов» и «предателей».

И, хотя было ясно, что местный пролетариат про­тив власти, местные советские «Известия» именем пролетариата оправдывали наше заключение. Бо­лее того, каждое утро свежий газетный лист прино­сил статьи, возвещавшие, что скоро карающая рука пролетариата опустится на нас со всей жестокостью революционного правосудия. И была напечатана статья с упоминанием наших имен, даже в своем за­главии таившая последнее предостережение: Memento mori...

Конечно, мы не могли остаться сторонними зри­телями разворачивавшихся событий. Втроем мы написали листок, - обращение к рабочим - пере­дали его на свидании товарищам, и за нашими подпи­сями оно было издано местными комитетами Бунда и РСДРП и распространялось в городе. Даже несколь­ко экземпляров попали к нам в тюрьму. Судья про­чел и похвалил. Наши камерные сожители считали этот акт чрезвычайно смелым, удивлялись нашей беспечности и считали нас обреченными.

А в городе произошли новые и неожиданные со­бытия. Ночью, в день выхода листка, двое рабочих расклеивали его, были схвачены чекистами и в ту же ночь расстреляны. Об этом расстреле двух лиц за расклейку контрреволюционных прокламаций было напечатано в местных «Известиях» и в «Еженедель­нике ВЧК». На самом же деле одна «неточность» была допущена в этом официальном сообщении:


расстрелян был только один, - второй, раненый выстрелом, бежал прямо из рук пьяных палачей. Он бежал и скрывался у товарищей. И скоро об этом кошмарном расстреле стало известно во всем горо­де. Это был первый расстрел за политическую де­ятельность. Это была первая казнь социалиста. И вообще это было только на заре кровавого разгула диктатуры, и к расстрелам человеческое сознание еще не было приучено.

Среди рабочих, в Совете профессиональных сою­зов, в правлениях союзов вопрос о ночном расстре­ле переплетался с вопросом о нашей судьбе. И пе­реходил в общий вопрос: о необходимости борьбы со всей политической системой. Волнение, просачи­ваясь дальше, перекинулось и в ряды большевиков. Там впервые увидели элементы провокации в дей­ствии Чека, и туда для контроля были посланы два члена Губкома. Совет профессиональных союзов решил взять на себя похороны расстрелянного това­рища и потребовал у Чека выдачи трупа, но Чека от­казала. Но в конечном счете среди большевиков по­бедили крайние течения, которых даже расстрел со­циалиста не мог привести в себя. Напротив, опья­нение росло с каждым часом. Клубы социалистиче­ских партий были закрыты. Организации социали­стических партий в пределах всей губернии объяв­лены нелегальными. Всем членам комитетов социа­листических партий предложено в 24 часа покинуть пределы Витебска.

Не так благополучно и просто разрешался вопрос о нас. В губкоме не пришли ни к какому решению и пришлось созвать коммунистическую фракцию Совета рабочих депутатов, где происходили долгие дебаты на тему, как быть с нами. Было одно пред­ложение, исходившее из источников Чеки, о нашей «ликвидации». Было другое предложение о нашем освобождении. Оба предложения исходили из спеш­ности вопроса, опасаясь волны рабочего движения, которое в представлении многих могла вылиться в


форму штурма тюрьмы и насильственного нашего освобождения. И вот одни хотели пойти навстречу этой волне, выпустив нас из тюрьмы, а другие хотели нашим расстрелом поставить рабочих перед совершив­шимся фактом и лишить их борьбу конкретного со­держания. Но голоса на заседании разделились. Ни­какого решения не было принято. Запросили В.Ч.К. в Москве, и наша судьба определилась.

 

* * *

Увидав в клубе свеженапечатанные листки, Смушкин сейчас же предложил свои услуги расклеить их по городу. Его отговаривали: - как бы чего не вы­шло! Чека на чеку, и агенты шныряют по улицам. Можно ограничиться распространением на фабри­ках и в мастерских... Но Смушкин был молод, не проходил искуса подпольной работы, и риск и новиз­на соблазняли его. Было 12 часов ночи, когда он, захватив с собой рабочего Зубарева, вышли на улицы и занялись расклейкой прокламаций. Так как листок был напечатан по обе стороны, то приходилось кле­ить рядом на стене два экземпляра, что требовало больше времени и задерживало их на одном месте. За этой работой они были замечены в центре города какими-то большевистскими солдатами, вооружен­ными винтовками, и отвезены прямо в Чеку. Там, по-видимому, стосковались по добыче. Кругом все чекисты и солдаты были пьяным пьяны. Они даже толком не расспросили об имени арестованных контр­революционеров. Под дождь грубых издевок их бросили в какую-то камеру, где они сидели час-дру­гой, третий, пока пьяный ареопаг решал их судьбу. В 4 часа ночи их вывели из помещения Чеки и пове­ли вверх по улице. Была туманная, влажная ночь. Стояла промозглая сырость. Бежать было невоз­можно: их окружал большой конвой во главе с ко­мендантом Чеки. И совсем недалеко, в самом центре города, в ста шагах от Чеки их привели в Духовской овраг, в низменный и глухой, заросший бурьяном пустырь, где и совершили над ними кровавую рас-


праву. Смушкин упал сразу, пораженный пулей в сердце. Зубарев неожиданно для своих палачей бро­сился бежать. Пьяные чекисты в мраке стреляли ему вслед и пулей раздробили ему челюсть. Но обезумев­шему от боли и ужаса Зубареву удалось спасти свою жизнь и скрыться под сенью мрака, - что не поме­шало Чеке скрыть факт его побега с Голгофы и да­же цинично напечатать о казни двух, а не одного.

Смушкин был приказчик, пролетарий, выходец из бедной еврейской семьи. Ему было всего 22 года. До революции он был среди «сочувствующих». С на­чала революции он вошел в Бунд и был готов взять на себя в партии и в профессиональном союзе самую черную, неблагодарную работу. Вся его внешность и бледное, широкое лицо в очках чрезвычайно ясно отражали черты его внутреннего мира, скромность, готовность отдать себя, искренность. Не только как жертва кровавой трагедии, - как человек, он оставил по себе светлую память. Год спустя после его смер­ти профессиональный союз и Бунд отметили этот день, чем могли. Правда, номер журнала, выпущен­ного союзом в память Смушкина, был конфискован. Журнал был закрыт навсегда, а редактор его, чело­век, отбывший десятилетнюю каторгу при царском режиме, должен был долго скрываться от ареста.

VII. НОЧНОЙ УВОЗ.

За крепкой оградой тюрьмы мы ничего не знали. Мы ждали событий и осложнений после листка, но мы и не подозревали, что этот листок стоил уже жиз­ни товарища. Как назло в этот день не было официальных свиданий. Мы беспричинно беспокоились и томились. Почему сегодня нет даже Иосифа? Ведь он может в любой час проникнуть в тюрьму. Вероятно, что-нибудь случилось... Нарастало с каж­дым часом беспокойство. И когда уже с грустным сознанием роковой оторванности от внешнего мира


мы легли на свои матрацы и потушили огонь, раз­дался стук в наше окошко. Было 11 часов ночи. У окна в темноте виднелся один из помощников на­чальника тюрьмы. Он сказал:

- Из Чека звонили, что через полчаса приедут за вами. Будьте готовы.

С возмущением соскочили мы с нар, подошли к окну и, перебивая друг друга, заявили:

- Передайте Чеке, что ночью мы никуда не по­едем, что раньше восьми часов утра мы не тронем­ся с места, что мы не уедем, не попрощавшись с близкими.

Мы так громко, волнуясь, кричали на помощника, что он счел нужным сказать:

- Я тут не при чем, нам приказано передать. Хо­рошо, я позвоню в Чека.

У нас было бодрое состояние духа. Мы решили не ехать и никуда не идти до утра. Зажгли огонь, легли и стали ждать. Прошло полчаса. Пришел опять помощник и сообщил:

- Из Чека звонили, что ваша поездка отложена. Сразу отлегло от сердца. Нам приходила на ум мысль, что это была проба со стороны Чека, что, встретив наше сопротивление, Чека отказалась от мысли взять нас. Но прошло немного времени, пол­часа или час, и вновь, спугнув наше настроение, к окну подошел дежурный помощник и сказал:

- Собирайтесь, сегодня в три часа вас возьмут. Сознаюсь, у всех нас внезапно возникла мысль о расстреле. А у кого ее не было, те прочли ее в ли­цах оробевших и испуганных наших сожителей по камере. Мы стали молчаливы, сдержанны, решили выжидать событий и лежать, не одеваясь.

И в три часа ночи за нами явились. Щелкнул за­мок, звякнул засов и в камеру ввалились гурьбой с бранью и криками: «Вставай!» человек десять сол­дат, вооруженных винтовками. Особенно запомнил­ся один, в медной каске, с злым и развратным лицом.


Во главе этой банды был высокий латыш в суконном френче с наганом за поясом.

- Куда Вы нас хотите взять?

- Этого я не могу вам сказать. Вы боитесь,что это на расстрел? Заявляю вам, что - нет. Если б на расстрел, я бы вам так прямо и сказал.

- Так куда же вы нас хотите увести? - спраши­вали мы, не одеваясь и не вставая с нар.

- Этого я не имею права вам сказать, - упрямо повторяет латыш.

И мы так же упрямо заявляем ему:

- Никуда мы не пойдем до восьми часов утра, никуда мы не уйдем, не попрощавшись с близкими.

- Вставай! Чего их слушать, -раздался тут виз­гливый голос солдата в каске. - Садануть прикла­дом, вот и весь разговор.

И он вместе со своими коллегами подошелкна­рам. пытаясь применить свое военное искусство.

Нечего делать, - мы стали натягивать брюки н складывать, под продолжающуюся брань и стук вин­товок, вещи.

- Вещей не надо! Вещи не разрешено брать! - крикнул латыш.

Опять, как молния, прорезала сознание мысль, подтверждающая прежние догадки о расстреле. Мы заспорили. Мы требовали, чтобы вещи нам было разрешено взять с собой, что без них мы не можем ехать, что их здесь раскрадут. А.Т., который был спокойнее других, отличался особой убедитель­ностью аргументации, и латыш махнул рукой:

- Мол, берите вещи.

И тут во время укладки, в напряженной нервной обстановке взаимного озлобления, у нас завязался тот бестолковый, нелепый разговор, переходящий в спор, с солдатами и их начальником, которыйкто не вел в первый период после октября и на собраниях, и в Совете, и даже в тюрьме.

- Довольно, слушали мы этих соловьев, - кри­чал солдат в медной каске.


Латыш, весь красный от полноты чувств воз­мущения, кричал нам:

- А кто смертную казнь на фронте вводил?

- А мало вы большевиков в тюрьмах морили? А сколько дней меня самого вы в этой тюрьме дер­жали?

И в этом хаосе криков и бряцания оружием, ко­нечно, не доходили до ушей наши рассказы о том, что мы не только не держали большевиков, а напро­тив тов. Т. ездил в Петроград к Керенскому доби­ваться освобождения большевиков, привезенных с фронта и сидевших в этой тюрьме. И, благодаря его хлопотам, они были освобождены.

Мы в последний раз оглядываем камеру, проща­емся с сожителями. Их лица ужасны; на них ясно написано убеждение в том, что нас берут на казнь. Некоторые целуются с нами. У частного поверенно­го нервы не в порядке: он плачет. Мы взваливаем свои пожитки на плечи и идем в контору тюрьмы. Там нас обыскивают поверхностно: ищут бумаг, тет­радок, и все отбирается. Наши деньги, часы, нож­ницы, документы не могут быть выданы в такой не­урочный час; отсутствует чиновник с ключом от кас­сы и от ящика.

Но тут происходит новая напасть. Латыш коман­дует к выходу и говорит нам:

- Вещи вы оставите здесь.

Стало окончательно ясно, что нас ведут на рас­стрел. И только голосом инстинкта, цепляньем за жизнь можно объяснить тог факт, что мы нашли в себе силы заспорить и заявить, что без вещей мы не идем. Мы даже отошли в заднюю часть комнаты и кто-то опустился на свои вещи. После пререканий и стычек нам удалось убедить латыша позвонить председателю Чека по поводу наших вещей. Позво­нил, - и вещи нам было разрешено взять с собой. И в это время, мы увидели в воротах тюрьмы, зна­комую женскую шляпку - нашу приятельницу, ко­торая уже узнала о предстоящем увозе и принесла


какие-то вещи: вероятно, для того, чтобы узнать, живы ли мы. Угрожая ей арестом и крича на стражу у ворот, наш конвой, вмиг прогнал ее. Когда мы вышли на улицу, ее следа уже не было.

Была темная, непроглядная ночь. Свинцовое небо низко нависло над землей и увеличивало духоту. Дождя не было, но в воздухе чувствовалась сырость и от взмахов холодного ветра съеживалось сердце. Улицы были пустынны. Ни одного прохожего. Ни одного фонаря. Ни одного огонька в окнах домов. Город спал, но казалось, что он умер. У ворот тюрь­мы уже ждал увеличенный наряд чекистов и солдат, который окружил нас и повел с ружьями на перевес. Впереди отряда шел латыш, а у четырех углов наше­го кортежа медленным шагом двигались вооружен­ные всадники.

Мы были нагружены вещами, которых накопилось немало, и нам было трудно нести их с непривычки к свежему воздуху и обстановке. Тов. Т. помимо своих вещей нес еще общий чемодан с хозяйством, и, помню, всю дорогу дребезжал чайник с привязан­ной к нему крышкой.

- Как вы думаете, куда нас ведут - на вокзал или в овраг? - спросил я своего 18-тилетнего соседа.

- Не знаю, - ответил он.

Но мы уже огибали улицу, через которую лежал путь к Духовскому оврагу (где иногда производи­лись расстрелы) и шли по улице, где находилось по­мещение Чеки. Но тут ничего не произошло. Нас остановили на минутку, латыш зашел в Чека, тотчас вернулся оттуда и скомандовал:

- Дальше!

Мы пошли дальше. Мы шли по улице, ведущей к вокзалу, но у самого вокзала на площади дороги расходились - направо - на вокзал, и налево - в Сосонники, где на Юрьевой горке и происходили обычно расстрелы. Я наклонился к своему спутнику и говорю:

- Как вы думаете, направо или налево?


Он уверенно говорит, что направо, и мы действи­тельно идем на вокзал. Какими-то задними ходами мы попадаем на платформу, а оттуда по витой желез­ной лестнице куда-то наверх, и мы в большой комна­те, пустой, совершенно лишенной мебели. Ни скамьи, ни стола. Что же долго думать тут? Мы поколеба­лись немного, развязали свои вещи и начали устра­иваться на полу. А.Т. повел переговоры с нашим конвоем о том, как бы достать чаю и после долгих уговоров его повели в буфет первого класса. Любо­пытная это была сцена, когда А.Т. появился в зале, переполненной народом, в сопровождении арханге­ла, державшего на прицел револьвер, с дулом, на­правленным на него. Ему удалось добыть молока; мы поели, почувствовали себя благодушно и даже предложили угощение конвою. Наконец, в восемь часов утра мы пробегаем через платформу. Мы уже в поезде. Солдаты впереди, солдаты позади. Мы между ними в тесном, но отдельном купе III класса (не в тюремном, так называемом, столыпинском ва­гоне). Мы разворачиваем скамьи и начинаем прочно устраиваться. Но переживания минувшей ночи оста­вили свои следы. И снова стучит и стучит назойли­во тревожная мысль:



Просмотров 763

Эта страница нарушает авторские права




allrefrs.su - 2025 год. Все права принадлежат их авторам!