![]()
Главная Обратная связь Дисциплины:
Архитектура (936) ![]()
|
ВЗРЫВ В ЛЕОНТЬЕВСКОМ ПЕРЕУЛКЕ. 7 часть
Старосты, - мы громко спорили и ругались с начальством в коридоре, не соглашаясь с тем, чтобы и нас запирали в камеры, требуя немедленного увода солдат, требуя освещения, хлеба и открытия камер. В коридоре при свете коптилки наши разговоры иногда приобретали характер своеобразного диспута, где мы с тюремных тем незаметно перескакивали на общеполитические. Директор и младшие чины, почтительные к губчеке, не смели своего мнения иметь, но по всему видно было, что их возмущает нарушение правил и инструкций. Чего, казалось бы, разговаривать? Привели, посадили в клетки, заперли на замок - и довольно. Но Поляков был возбужден и растерян: перед ним были старые революционеры, и это ему импонировало. К тому же совершенно неожиданно он узнал в старосте анархистов знакомого по Киеву. Он явно обрадовался анархисту Барону и с недоумением сказал: - Как же это так? В 20-м году вместе гайдамаков били, а сейчас... Но Барон никогда не оставался в долгу и сразу брякнул ему: - Как же это вам не стыдно - служить в палачах? Полякову этот стиль пришелся по душе. Он успокаивал нас и сказал директору централа: - Пойдемте со старостами в контору, и там мы обо всем договоримся... Мы обошли свои камеры, по возможности успокаивая чрезвычайно взволнованных товарищей, и длинными коридорами направились в контору тюрьмы. В душе было тяжелое чувство тоски и безнадежности, сознание, что вряд ли удастся добиться лучших порядков. Но прежде всего нас волновал вопрос о выстрелах, встретивших наше появление в централе. В конторе нас было человек десять. От тюремной администрации двое - директор Саат и его помощник Лесничий, рябой человек, робкий с властями и, вероятно, жестокий с подчиненными. Он - давнишний служака Орловского Централа, опытный тюремщик, как и Саат, долгие годы служивший на Ярославской каторге. Остальные тюремщики куда-то стушевались и отсутствовали. Кроме уполномоченного ВЧК Хрусталева и Полякова, еще присутствовал заведующий секретно-оперативным отделом Губчеки Гордон. Синяя суконная форма, обшитая красным галуном, все же не делала его похожим на заправского жандарма и не могла скрыть еврейского облика. С первых слов он отрекомендовался мне бывшим сионистом-социалистом, пошедшим в Чеку по совету известного левого эсера (Штейнберга ? - рукописная сноска), бывшего комиссаром юстиции (которому он, кстати, приходится родней). У стола сидел специально вызванный начальник тюремного конвоя, темпераментного и буйного нрава офицер с армянской фамилией. На заднем плане в позе готовности и исполнительности семенил ногами, не осмеливаясь сесть, ко- мендант Губчеки, - немец, перешедший из германской контрразведки в русскую во время войны, говоривший на нелепом смешанном немецко-польском диалекте. Впрочем, говорить ему не полагалось. С этим синклитом пришлось нам в первую ночь столковываться. От эсеров был Н.И. Артемьев, один из участников известного процесса. Он считался опытным дипломатом. Матрос И.А. Шебалин, старый каторжанин, мало расположенный к дипломатии, должен был давить своей решительностью и боевым тоном, - он представлял левых эсеров. Анархист Барон все свои выступления начинал так удачно, что начальство сразу бывало убеждено, но заканчивал свои речи такой резкой выходкой, что начальство тотчас же переставало колебаться. Я был от социал-демократов, но мы сочинили еще одного старосту - от женщин всех фракций, и эту роль выполняла меньшевичка Н.Н. Центилович. К этой пятерке представителей заключенных незаметно примкнул и меньшевик А.Д. Тарле. Скоро принесли хлеб. Лесничий поднял шум насчет нарушения инструкции: - После вечерней поверки камер открывать не полагается. Но Поляков только посмотрел на тюремщиков, и они присмирели. Тут нам пригодился Тарле. Мы могли быть спокойны. Он всех снабдит хлебом. Мы остались заседать, и наша беседа затянулась до двух часов ночи. После некоторого хаоса и пререканий, мы перешли к деловому разговору. Но прежде всего о стрельбе. Начальник караула горячился, уверяя, что он солдат и обязан стрелять. Поляков успокоил его: - Перед вами люди идейные, социалисты, анархисты, - и заверил нас, что стрельбы больше не будет. Тогда мы изложили всю сумму наших требований: открытие камер, общие прогулки, снятие военного караула, оборудование камер, снабжение про- довольствием и вещами (вещи у многих погибли в Бутырках). Хрусталев выгрузил из кармана привезенную с собою инструкцию ВЧК, о которой он, видимо, позабыл. Сам он лепетал что-то невразумительное и поспешил на поезд. Поляков с явным презрением оглядывал этого юнца из центра и принялся читать инструкцию. Она гласила определенно, что мы должны быть подвергнуты строгой изоляции; одна камера не должна общаться с другой; прогулки должны производиться по правилам централа; свидания могут разрешаться только ВЧК и письма должны идти через ВЧК. На губчеку возлагается обязанность назначать дежурных чекистов, «стойких и испытанных коммунистов», которые должны состоять при нас. Директору очень понравилась эта инструкция. Он увидел в ней подтверждение правильности своих взглядов на нас. Полякова как бы окатило холодной водой, и он спал с либерального тона. Директор воспользовался этим и решительно отверг наши требования. Камеры должны быть закрыты; прогулки полчаса в день, группами, по десять человек. После долгих разговоров мы добились немногого: открытия камеры до вечерней поверки для одного из старост по очереди и обещания Полякова снестись с ВЧК по остальным вопросам. С трудом удалось выпросить у директора третью оправку в день; на открытие форточек в дверях он ни за что не соглашался. Было ясно, что победила тюремная инструкция. Либералы из губчеки отступили, не желая брать на себя ответственность перед ВЧК. В полном мраке и с таким же мраком в душе возвращались старосты в одиночный корпус. Никто там, конечно, не спал. Все ждали благой вести. Но что мы могли сказать? Надзиратели торопили нас в камеры, и нам удалось быстро обежать товарищей и крикнуть им в волчок: - Будьте спокойны. Завтра мы еще заперты, но кое-какие надежды есть. Но что сулит нам завтра? После бутырского избиения и развоза ничего доброго ожидать не приходится. Придя к себе в камеру и лежа на полу на своем матраце, я с горечью поделился печальными итогами со своим соседом Ф.А. Череваниным. Через несколько дней на нас обрушился обыск. Явился Гордон в своей жандармской красной шапке с отрядом чекистов. Обыск - по предписанию ВЧК - производился поверхностно. В сущности не знают, что искать. Камеры женщин просто не обыскиваются. Старосты приглашены присутствовать при обысках. Я напоминаю Гордону, что у меня еще не были с обыском, но он только машет рукой: это, мол, неважно... Старост вызывают в контору и показывают телеграмму из Москвы от ВЧК, за подписью Ягоды. Телеграмма гласит, что высланные из Москвы социалисты и анархисты подвергнуты строгому режиму за безобразное поведение при избиении красноармейцев поленьями дров, бутылками и пр.... Так изображают коммунисты набег на Бутырки. Бесстыдство и лживость успешно конкурируют с их жестокостью! А из Москвы уже получены первые сведения. Из Бутырок развезли во Владимир, Рязань, Ярославль. Часть товарищей отыскалась в Москве в военной Лефортовской тюрьме, в особом отделе ВЧК. Среди развезенных многие серьезно пострадали. Но врачам запрещают свидетельствовать избитых заключенных. Так, впоследствии в Ярославле подвергся суровым репрессиям врач, удостоверивший избиение бутырцев. Но, по-видимому, скрыть факт ночного избиения и развоза невозможно; сведения о нем попали и в Европу, и Московский Совет вынужден создать коммунистическую комиссию для расследования бутырской истории. Нет сомнений, однако, что следствие подтвердит версию ВЧК и удостоверит, что старые социалисты и анархисты, женщины и больные избивали вооруженных до зубов и опьяневших от вина и крови чекистов и крас- ноармейцев... Отрадно было узнать, что в Московском университете студенчество организовало собрание и даже манифестацию протеста против избиения в Бутырках. Луначарский ничего более остроумного не придумал, как закрыть университет и разослать на родину строптивую молодежь. II. РЕЖИМ РАСШАТЫВАЕТСЯ. Наступили томительные дни одиночного заключения. Мы заняли два верхних этажа, добились чистых тюфяков, чайников, тарелок. Прогулки получасовые, небольшими группами; на дворе весна, майское солнце, а у нас - парашка. Военный караул из коридора убран, оставлен только во дворе и изредка стреляет в стену для прекращения разговоров через решетки. Из Москвы доставили четырех женщин, взятых за сказание помощи арестованным мужьям - социал-демократам. Их вначале изолировали, но вскоре присоединили к нам. Приезжала врачебная комиссия, назначенная Губчекой по предписанию из центра; нашла у нас двадцать пять тяжело больных, из них одиннадцать активно - туберкулезных. Казенный корм ужасен: хлеб овсяной с примесью ржи, баланда из воблы с червями и пара ложек пшенной каши. Голодно! Лишь через месяц прибыл представитель Красного Креста и кое-что привез из расчета на 30, а не 110 заключенных. Да и этому представителю Креста порекомендовали скорее убраться: как бы не случилось неприятности. С кипяченой водой неблагополучно; для кипячения куба пришлось порубить деревья на тюремном дворе, за отсутствием дров. Водопровод испорчен, как и канализация. Выгребные ямы вычищаются, и нечистоты выливаются во дворе как раз во время прогулки. Уборные грязны. А изоляция производится полностью. От Москвы, от близких мы отрезаны. За первый месяц 110 человек получили два письма.Значит, ВЧК хоронит наши письма. Уголовные уборщики удалены. По утрам и вечерам, в час поверки торжественно и гулко звонит колокол. Директор часто обходит галереи и проверяет, закрыты ли форточки. Он говорит о себе: - Я формалист и должен соблюдать инструкцию. Он, действительно, с любовью ее блюдет. Представляю себе, с какой ревностью он применял бы ее, если бы к нам, социалистам, присоединили и... коммунистов. Чекист от Губчека дежурит в коридоре день и ночь. Поляков появляется на нашем горизонте все реже и реже. Одно хорошо: с помощью открытых камер старост создается возможность организованной тактики расшатывания режима. Однажды в два часа ночи меня будят: - Вставайте. Приехал Поляков. Мы собираемся на импровизированное заседание в камере анархиста Барона. Горит ночничок. Старосты в сборе. Из начальства - Поляков, юноша из Губюста, Лесничий - у дверей, как призрак, и некий рыжий, плотный детина по фамилии Гутерман, председатель чрезвычайной комиссии по топливу. Гутерман обращается к нам с следующей речью: - Сегодня после заседания Губисполкома у нас состоялось небольшое совещание товарищей, бывших каторжан и политических ссыльных. Мы решили оказать вам, приезжим, посильную помощь.Я самкогда-то сидел в централе, и вот Лесничий меня помнит. Вместе с Медемом я был привезен из Польши. Мы знаем, тут нет оборудования, дров. Вам нужна одежда, обувь, белье. Мы постараемся все раздобыть. Только насчет ламп у нас плохо. Мы должны были для своих учреждений реквизировать лампы в частных квартирах. Мы охотно сообщили либеральничающим коммунистам о нашей нужде. Должен тут же прибавить, что из всей этой затеи ничего не вышло. Нам прислали немного писчей бумаги, карандашей и столовой утвари. Дрова и то не были присланы в тюрьму. Сам Гутерман куда-то исчез, а по слухам при чистке партии был даже выставлен из РКП. Поляков же долгое время пребывал в стадии колебаний. То опасаясь разгневать ВЧК, он долго не приходит в тюрьму, то, убеждаясь, что ВЧК забыла об нас, он опять появляется на нашем горизонте. То он либерален и готов исполнить малейшие наши желания, то устраивает нам типичные чекистские пакости. С конца мая начались наши победы, которые нам удалось удержать свыше месяца. Но наряду с победами бывали, конечно, и чувствительные поражения. Помню наши продовольственные испытания. В Москве добились у Цурюпы и Халатова особых пайков для высланных из Бутырок: мяса, масла, муки и проч. Приехал в Орел представитель Креста, хлопотал об открытии отделения, стал налаживать наше снабжение, - вдруг по чьему-то распоряжению его арестовывают и сажают в поезд на Москву. Помню и другой случай, в котором Поляков сыграл предательскую роль. Однажды Поляков говорит мне: - Губсоюз может организовать ваше продовольствие, но все зависит от засевших в Губсоюзе меньшевиков. Я им предложил снабжать тюрьму, но они боятся чеки. Я им гарантировал безопасность, но они мне не доверяют. Скажите им вы, чтобы они ничего не опасались... Каюсь, мы убедили товарищей на воле взяться за дело, но прошло немного времени, и все находившиеся на счету орловские меньшевики были посажены в Губчеку. Поляков оправдывался и говорил, что это по распоряжению из центра. Но такую же историю он устроил с анархистами, которым вначале разрешили делать передачи, а потом их привезли к нам в централ. Комендант Губчеки мне по секрету рассказывал, что Поляков получил анонимное письмо о готовящемся на него покушении. Он струсил, окружил себя охраной, спал с оружием, - а на до- просах у орловской анархистки все допытывались: - Где бомбы? В это время привезли в централ к нам новых товарищей. Это были 27 меньшевиков и 10 беспартийных, взятых после кронштадтского восстания в разных пунктах Донецкого бассейна. Все они были собраны в Бахмут, откуда доставлены в Харьков, где в течение трех суток стояли в теплушках и где им был объявлен приговор Цупчрезкома: высылка в Орловский концлагерь. Они пробыли два месяца в лагере и оттуда их доставили к нам. Беспартийные были чужой политический элемент и сразу стали вне нашей среды. Из меньшевиков было 12 рабочих, а остальные интеллигенты, преимущественно кооператоры. Помню, и в отношении их Поляков сыграл предательскую роль. Сейчас же по переводе к нам донбасовцев к ним прибыл из Харькова Б. Малкин на свидание с мандатом Главного Украинского Комитета Р.С.-Д.Р.П. и с разрешением на свидание от Цупчрезкома. Свидание ему было дано одновременно со всеми, и 27 человек вело беседу с Малкиным. Но не прошло и нескольких дней, как Малкин был арестован и, просидев немного в Губчеке, был присоединен к нам... Тем не менее нужно признать, что, несмотря на постоянные сюрпризы, которыми нас баловала Чека, нам удалось исподволь, постепенно расшатать режим Орловского централа, и к июню мы уже имели режим, в большой степени напоминавший... Бутырки ранней весной этого года. Вспоминаю, как мы расшатывали жестокий режим знаменитого централа. Базой явилась открытая камера дежурного политического старосты. С этого пункта мы начали бомбардировать. Для сношений с заключенными понадобилось открытие форточек в дверях одиночек. Надзиратели слушались старост, и то и дело отпирали и запирали форточки, пока не потеряли терпение н перестали их запирать. Постепенно им пришлось свыкнуться с фактом открытых камер у всех пяти старост, постоянно занятых то Чекой, то продовольственными делами, хождением в контору, сбором писем и т.д. Одновременно для заведывания продовольственными запасами (у нас были фракционные коммуны, составленные из индивидуальных передач членов фракции и одна общая коммуна, в которую сдавались все получения фракции, как таковой) был создан институт экономических старост, - четыре лица, у которых фактически камеры были всегда открыты. Если политических старост надзиратели и чекисты побаивались, то от экономических им просто перепадали существенные дары. Затем мы были изолированы от уголовных, и раздача кипятку, хлеба, обеда и ужина выпала на нашу долю. Мы охотно занялись самообслуживанием, и установили дежурство по 8 человек в день на обе галереи. Скоро нам удалось добыть от Губчеки походную кухню, которая работала на дворе и значительно подняла наше питание. Для работы на кухне мы ежедневно ставили двух поваров и двух кухонных мужиков. Скоро появились и новые чины, библиотекарь и два помбиба. Если прибавить к этому прогулку, три оправки в день, хождения в прачечную и баню, - станет ясно, что надзиратели по 2 на этаж либо должны были превратиться в perpetuum mobile, либо должны были мириться с фактом открытых камер. Одновременно нам удалось продвинуть и вопрос о прогулках. От прогулок группами в 10 человек мы перешли к прогулкам фракциями, потом этажами, потом любой комбинацией фракций. От 1/2 часа мы перешли на 1 час, деля его на утреннюю и предвечернюю прогулки, а с конца мая мы уже гуляли 2 часа в день, без особого надзора и проводя все время во дворе. Постепенно установились патриархальные отношения с администрацией. Мы попытались читать доклады, - но оторванность от центра, от жизни парализовала наши усилия. Советскую прессу мы чита- ли регулярно; книги, благодаря связям на воле, были тоже у нас. Зато зарубежной литературы совсем не было. Помню, с каким подъемом мы встретили два номера газеты «Помощь», изданной комитатом помощи голодающим... К началу лета мы создали режим, неслыханный в летописях каторжного централа. Понемногу совсем улетучился Поляков. Гордон был переведен в Ташкент в распоряжение Петерса. Появились новые лица: Зампредгубчека, матрос с грубым голосом и лицом, от которого несло винным перегаром; во время чистки партии он был исключен за хамство и пьянство. Появлялся изредка чекист из рабочих, Мирон Брянский - по кличке, по фамилии Переславский. Он был командирован в Чеку от президиума профсовета и немного конфузился своей роли. Стал посещатъ тюрьму новый заведующий секретно-оперативным отделом Ульянов, усвоивший себе приемы ласковых судейских, всегда с шуточкой и острым словцом на устах, всегда называя нас по имени-отчеству. Чекисты были обыкновенные, недалекие крестьянские парни. Из тюремной администрации, кроме директора и Лесничего, нам приходилось сталкиваться с надзирателем Соколовым. Он записался в партию и сделал быструю карьеру: из старших в помощники директора. Его ненавидели заключенные и сослуживцы. Надзиратели в массе сначала побаиваясь отношений с нами, скоро привыкли, прониклись к нам симпатией и уважением. Особенно хорошо умели разлагать администрацию левые эсеры и анархисты; они легко находили общий язык с простым народом: с надзирателями, солдатами, с чекистами из крестьян и т. д. В этой среде нам в первые же дни пришлось натолкнуться на сочувствующего. Это был надзиратель поляк из беженцев, мечтавший вырваться из централа на родину в Варшаву. При каком-то обыске в другом флигеле он нашел наши неотправленные письма и наше заявление в ВЦИК, шедшие нелегаль- но на волю. Заявление было об избиении в Бутырках, и надзиратель просил разрешения прочесть его и потом отправить. Как и следовало ожидать, поляк-беженец скоро пострадал, и глубокой зимой я его встретил в Бутырках. III. ЭПИЗОДЫ БОРЬБЫ. Вполне понятно, что в нашей среде было много споров о тюремной тактике. Бороться ли с режимом средствами разлагающей дипломатии или путем голодовки - вот вопрос. Как только привезли нас и заперли в одиночки, созрело настроение в пользу голодовки, и каждый раз выплывал этот вопрос при всякой неудаче наших переговоров. А неудач и поражений было немало! И если среди нас, меньшевиков, не встречала сочувствия идея голодовки за изменение режима; если правые эсеры, довольно наголодавшиеся на своем веку, высказывались против голодовки, - то будирующим элементом являлись левые эсеры и анархисты, строптивые, неугомонные, готовые без всякого раздумья ринуться в бой. Левые эсеры угрожали сепаратным выступлением. Наше фракционное бюро решительно отвергло голодовку. Дважды пришлось обсуждать предложение старого печатника Н. И. Чистова, взявшего на себя инициативу по созданию «ударной группы», голодающей до конца на смерть. Общественное мнение склонилось в пользу дипломатических переговоров. В это время внезапно вспыхнул голодовочный психоз. Первыми объявили голодовку две меньшевички, недавно привезенные из Москвы. Одна требовала соединения с мужем, сидевшим в Ярославской тюрьме; на четвертый день голодовки ее требование было удовлетворено по распоряжению ВЧК. Другая меньшевичка А.В. Васильева добивалась освобождения. Муж ее, туберкулезный, сидит в Москве и требует от нее забот и поддержки; там же 14-тилетняя дочь, недавно перенесшая холеру. Васильева решила голодать до конца, и естественно ее голодовка стала в центре внимания заключенных. Уже идут пятые сутки; здоровье Васильевой шатко, - туберкулез, больное сердце, желудок. Переносит она голодовку с невыразимыми мучениями. Тюремный врач советует уговорить ее прекратить голодовку. Мы опасаемся за ее жизнь, неутолимая тревога охватывает нас. Помню, стояли теплые июньские дни. Мы только недавно обрели свободу дышать воздухом тюремного дворика. Сидим в тени орешника и тихо поем. Повсюду лежат группы товарищей в арестантских одеждах, выданных нам в централе, с клеймами и номерами. У дальней стены дымит и радует взор наша походная кухня... И вот мы созываем из всех углов и камер членов фракции и совещаемся. Как быть? Многие предлагают поддержать голодовку А.В. нашим общим выступлением. Во всяком случае, нельзя оставаться в роли зрителя, когда мучается и умирает товарищ. Для других острота вопроса, не в нашем поведении, а в судьбе голодающей. Быть может, прекратить ей голодовку и нам принять на себя ответственность за этот акт? Решаем: провести голосование во фракции о голодовке солидарности и одновременно поговорить с Васильевой насчет прекращения ею голодовки. Тяжелые миссии и неприятные поручения обычно выпадают на мою долю... Из Губчека никто не появляется. Директор раздражен голодовками и категорически не соглашается оставить открытыми камеры Васильевой и мою на ночь. Я решаюсь оказать сопротивление и отстоять открытие камеры. К восьми часам вводят военный караул в тюрьму, и какой-то надзиратель по поручению директора становится у моей камеры с револьвером в руках. Но в конечном счете все образуется: обе наши камеры остались открыты на ночь; ко мне переселился фельдшер, левый эсер, с упоением рассказывавший, как он вместе с первым большевистским комиссаром финансов Менжинским национализировал Государственный Банк в Петербурге в октябре 1917 года. Мы убеждаем Васильеву, что неразумно жертвовать жизнью, что ее жизнь нужна для мужа и дочери, что мы готовы принять на ответственность фракции прекращение голодовки. На седьмой день голодовки у нас происходит голосование: большинство высказывается в пользу голодовки, но нужных двух третей голосов все же нет. А. Васильева, узнав о нашем настроении, со слезами на глазах умоляет нас не начинать голодовки, и в конце концов под давлением всей суммы обстоятельств Васильева ночью седьмого дня голодовки выпила стакан чаю с сухарем. От имени фракции меньшевиков мы сообщили ВЧК, что голодовка прекращена по нашему решению, так как мы не считали возможным жертвовать кровожадному аппетиту ВЧК жизнью испытанной революционерки и социалистки. Через короткое время прибыл из ВЧК ордер на освобождение Васильевой. В этот тревожный период произошел такой «административный» инцидент. Во время одного из наших собраний на тюремном дворе, дежурный чекист подошел к нам и расположился послушать. Это был приземистый рябой человек в велосипедной кепке, с лицом оспенным и тупым. Я предложил ему отойти в сторону, так как здесь собрание меньшевиков. Он возразил: ему поручено наблюдать за нашей жизнью в тюрьме, и он обязан присутствовать на собраниях. Тогда я в более резком тоне заявил ему, что чекистов мы не допустим подслушивать наши разговоры и предложил ему пойти запросить о том председателя Чеки. Чекист очень обиделся и пошел звонить Полякову. Директору он тоже жаловался и, в частности, доложил ему, что меньшевики вели разговор о каких-то бомбах на предмет взрыва тюрьмы. Это столкновение с чекистом было впоследствии нам вменено в вину, а здесь только отмечу, что товарищи из Донбасса установили с точностью, что этот «испытанный коммунист» служил на рудниках на славном посту... городового. А в тюрьме буквально разыгрывалась эпидемия голодовок. На заседании старостата после моей информации о голодовке, так и посыпались аналогичные сообщения. Староста анархистов, который никак не может установить, в какой тюрьме сидит его жена, ультимативно ставит этот вопрос ВЧК, угрожая через два дня приступить к голодовке. Козловцева, беременная женщина, избитая в Бутырках, перешедшая в тюрьме от левых эсеров к анархистам, объявляет голодовку с требованием освобождения. Левые эсеры ставят общий вопрос о голодовке с требованием освобождения. Совершенно неожиданно правые эсеры, которые все время противились всяким голодовкам, заявили, что они с завтрашнего дня приступают к голодовке. У них, оказывается, есть старая наболевшая претензия. Среди увезенных из Бутырок имеется старый товарищ Костюшко, женщина, больная застарелым плевритом. Фракция эсеров уже около двух месяцев добивается - и безрезультатно - либо ее освобождения, либо перевода в санаторию для лечения. И вот терпение исчерпано и жребий брошен... Так проводили мы время в разговорах и в подготовке голодовок в те недолгие дни, когда режим был расшатан и на дворе стояло солнце и лето. Одни раны закрылись, сейчас же заныли другие старые раны. На следующий день с утра на дворе сидели молчаливые группы голодающих эсеров. А часа в три дня в этот день в контору вызвали старост. Там был Поляков и приезжий представитель ВЧК. Кратко они заявили: - Все эсеры и шесть-семь левых эсеров (по списку) сегодня должны быть отправлены. - Куда? - В Москву, - последовал ответ. Никто, конечно, не возражал. Этот увоз казался лучшим исходом. Таким путем снимается вопрос о голодовке; в случае чего, ее можно будет возобновить в Москве. Но затем - Москва! Сколько в этом слове для сердца нашего слилось! Несмотря на завоевания и победы в централе, Москва по прежнему маячила нам, как некая обетованная земля. Там центр политики и культуры, там жизнь, а не прозябание, даже в тюрьме. Уже счастливые, эсеры стали собираться в путь-дорогу, и вся тюрьма стала помогать им в этом. У нас уже успели наладиться дружеские, теплые отношения. Каждый остающийся хотел обязательно тащить на себе пожитки отъезжающего. Старостат хлопотал о снабжении продовольствием. Поляков и чекист уехали. Остался директор, торопивший сборы в дорогу и поминутно раздражавшийся заметным оживлением тюрьмы. В это время по лестнице и на балконах выстроились отъезжающие, окруженные певцами. И в честь эсеров грянул оглушительно хор на бутырский, торжественно-церковный лад: «Смело, друзья, не теряйте бодрость в неравном бою», сменившийся «Кузнецами» и «Всероссийской коммуной». Волнение охватило тюремную администрацию. Забегали чекисты, солдаты с винтовками стали взбираться по лестнице. Директор, обычно гордящийся своей корректностью, с перекошенным от гнева лицом, стал что-то кричать. Но нам было не до них. Мы были охвачены твердым чувством товарищеской солидарности и взволнованы собственным пением. Директор поставил солдат у дверей корпуса и пытался помешать нашему движению по двору. Не тут-то было! Мы прошли, все 125 с лишком человек, по двору, а часть во главе со старостами вышла к воротам, помогала грузиться в автомобили, целовалась и прощалась с товарищами. Однако, все это окончилось для эсеров не особенно радостно. Их просто обманули. Вместо обещанной Москвы их отвезли через Москву в Ярославскую тюрьму. Больная Костюшко была оставлена в Москве и, кажется, посажена в тюрьму... Другие голо- довки закончились благополучно. Козловцева была на седьмой день освобождена. Старосте анархистов Барону не пришлось объявлять голодовки, так как он получил известие, что жена его вместе с большой группой анархистов бежала из Рязанской тюрьмы. Левые эсеры уменьшились числом и оставили мысль о голодовке. Но в воздухе было уже предчувствие грозы, и тучи низко повисли над нами. Когда на другой день в тюремной церкви состоялся концерт, директор объяснил, что нас туда не пригласили в отместку за пение во время проводов эсеров. - У вас был вчера свой собственный концерт, - шутил начальственно директор, -а у нас сегодня свой. Но одновременно он потребовал расселения супружеских пар. - У нас не гостиница, а тюрьма, - возвращался директор не раз к этому вопросу. - Если узнают в тюремном отделе об этом, меня прямо выгонят... Дело в том, что Поляков в нарушение инструкции разрешил нескольким парочкам поселиться вместе, обещав прислать о том бумагу в тюрьму, но до сих пор этого не сделал. И директор каждый раз, когда чувствовал, что берет верх, предъявлял нам это требование. Но неожиданно скоро наступила новая полоса. Это было 22 июня. Вечером, часов в 10 постучали ко мне в камеру и сообщили, что старост вызывают в контору. Я был полон самых мрачных предчувствий. - Что за экстренность? Что случилось? Идем мы втроем. У анархистов какой-то семейный скандал, и Барон заменен в качестве старосты каким-то неопытным юнцом, с которым и сговариваться не стоит. Правда, он у них пользуется репутацией видного деятеля, чуть ли не член штаба у Махно, лицом он напоминает падшего ангела, женоподобный, медлительный. Да и староста левых эсеров, 19-тилетний юноша, обвиняющийся в поджоге провинциальной чрезвычайки, подходит более для разговоров с низшей администрацией, чем для дипломатии. Он тоже выбран в старосты вследствие болезни Шебалина. Идем по двору, гадаем, что будет. Если что-нибудь случится, в сущности посоветоваться не с кем. Старостата фактически нет; я могу говорить только от своей меньшевистской фракции.
![]() |