Главная Обратная связь

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)


 

 

 

 



ВЗРЫВ В ЛЕОНТЬЕВСКОМ ПЕРЕУЛКЕ. 3 часть



- Куда нас везут? В Смоленск, в Москву?—как проговорился конвой. И не думают ли они нас рас­стрелять где-нибудь вне Витебска вдали от рабочих, от наших друзей? Снимут на какой-нибудь малень­кой станции и там совершат свою расправу.

Товарищи на воле, узнав о нашем увозе, предполо­жили самое худшее и в одном поезде с нами посла­ли бундовца-печатника следить за тем, где мы будем расстреляны, и сообщить потом в Витебск.

Стало уж совсем светло. Туманное утро смени­лось погожим днем. Из окна вагона на платформе мы видим знакомое лицо: огромный, толстый, с за­плаканным лицом, отец К., приятельницы тов. Т. Вы­зывают нашего латыша и вручают ему для нас про­визию. Издали на платформе мелькает фигура това-


рища-печатника. Наконец, мы едем. Понемногу от­стаивается настроение. На душе становится ровней и легче. Дорога успокаивает расстроенные нервы. Я верю, что впереди Москва, и рад свиданию с друзь­ями в московских тюрьмах. На маленьких станциях смотрим в окна и видим: наш печатник рвет цветочки в канавах и украдкой поглядывает в нашем направ­лении: там ли мы, живы ли еще? Засыпая на ночь, мы слышим, кто-то вблизи насвистывает очень музы­кально элегическую крестьянскую песню, - это латыш.

И вот мы в Москве. Вещи наши уложены на из­возчика, и мы мерным солдатским шагом, под конво­ем, проходим радующие места: Тверскую, бульвары, и через Неглинный и Кузнецкий выходим на Лубян­ку. Москва просыпается, открываются магазины, прохожие провожают нас долгими взглядами.

VIII. В. Ч. К.

То помещение ВЧК, в которое попали мы, нахо­дилось на Лубянке в доме бывшего страхового това­рищества «Якорь». Мы быстро прошли через комна­ты первого этажа, где среди молчаливых стражей с винтовками были расположены радиусами хвосты посетителей: за пропусками, разрешениями на свида­ния и с узелками, предназначенными к передаче в тюрьму. В небольшой комнате на третьем этаже произошел церемониал сдачи и несколько латышей приступили к обыску личному и наших вещей. Ша­рили в карманах, ощупывали всю нашу одежду. Ког­да один на нас попытался спрятать маленькие ножницы, его грубо увели в другую комнату, там обы­скали, уже раздев донага и сфотографировали, по-видимому, как особо важного преступника. Очень высокий и очень толстый немец с большой рыжей бородой, оказавшийся директором какой-то москов­ской фабрики, подвергался обыску рядом с нами и


все беспокоился, как бы крупные деньги, взятые у него при обыске, не исчезли безвозвратно в Чеке. Наконец, обряд кончен, и нас ведут дальше, то вверх, то вниз по каким-то лестницам, по каким-то этажам, и, минуя ожидальни с длинными скамьями по сторо­нам, мы стучимся в маленькую дверь.

Куда она ведет? В подвал? Часовой с ружьем, пересчитывая, впускает нас в большой, освещенный электрической лампочкой коридор. По всей пра­вой стороне коридора свежо срубленные, узкие ка­морки с треугольным отверстием в двери, ниже по­яса, так, чтобы смотреть было неудобно. Испуган­ные глаза и взъерошенные волосы смотрят из оди­ночек на вновь входящих. Сюда сажают наиболее важных преступников. Или, вернее, таких, судьба которых уже решена, и не стоит затрудняться более их тщательной изоляцией. Сегодня или завтра - это их последний день.

Проходим дальше, мимо одиночек по коридору и попадаем, куда нам предназначено: в общую каме­ру ВЧК.

Глаза разбегаются от обилия людей, от шума го­лосов, от невообразимого хаоса. В то же время очень приятно увидеть сразу столько людей и растворить­ся в общей массе. Громадная комната сплошь устав­лена нарами, но людей больше, чем лож. Кой-где расставлены длинные столы и узкие скамьи, перепол­ненные людьми. Стены до потолка закрыты тонки­ми досчатыми шкафами с бесчисленными ящиками, в которых, по-видимому, хранились бумаги страхово­го агентства. Освещение скудное. Днем и ночью горят электрические лампочки. Большие окна выхо­дят на двор и плотно замазаны. Душно и непривыч­но в комнате.

Кого здесь только нет в этой толпе! - 200 с лиш­ним человек, которые лежат на нарах, бродят по ком­нате, собираются кучками и оживленно беседуют.

Все места уже заняты. Нам придется ждать своей очереди, когда какой-нибудь счастливец или не-


счастный уступят нам свое ложе. Мы кладем вещи на пол, под стол, знакомимся, рассказываем свою эпопею и выслушиваем чужие. Но прежде всего на­до осмотреть все предоставленное нам помещение. По коридору направо ведет лестница, наверх, мимо решетчатых окон. У окон стоит часовой, здесь не­льзя останавливаться; в окно виден двор, на нем мас­са автомобилей; доносится звук гудков и слышатся выстрелы резиновых шин. Наверху чистые уборные и мраморный умывальник. Как хорошо освежиться после пыльной дороги. Рядом стоит часовой - ки­таец. Он предлагает купить у него фунт чаю.

Кого только нет среди этих сотен людей - какие города от столиц до захолустья здесь только не представлены. Сколько разных званий, состояний, профессий. Какая разница в возрасте. В самом дальнем, мало освещеннем углу гнездится большая семья духовенства черного и белого. Монахи и свя­щенники, привезенные из Соловецкого монастыря и из других мест, инстинктивно сгрудились вместе, мол­ча, со строгими лицами, обрамленными седеющими гривами, уткнувшись в тяжелые книги, печатанные славянской вязью. По всем направлениям разброса­ны маленькие ячейки, как их называют, «эс-пе», то есть, спекулянтов, арестованных по всяким облавам-засадам, реквизициям и конфискациям, совершае­мым в целях удушения буржуев. Лучше всего себя с первого взгляда чувствуют «пэ-де» - так называют здесь обвиняемых в преступлении по должности. Это проворовавшиеся чиновники, по большей части военные, из большевистской армии, всякие интендан­ты и хозяйственники, иногда члены большевистской партии, часто провинившиеся и пойманные с полич­ным сотрудники и деятели Чека. Но большей частью сюда попадают «ка-эры», то есть контрреволюционеры. Тут бывший министр Временного Правитель­ства А.В. Пешехонов, перелистывающий свежую книжку своего журнала, которой суждено стать последней. В свое время Троцкий противопоставлял


его «министрам-капиталистам» и рисовал идеальное правительство из 12-ти Пешехоновых. Теперь он по­пал сюда. Тут и председатель всероссийского союза учителей, приглашенный властями для чтения лекций в провинцию и там же на вокзале арестованный. Тут и талантливый адвокат, имевший 4 Георгия на войне, назначенный перед октябрем в состав английского посольства и ныне обвиняемый в сношениях с Антантой. Тут и группа учащихся средне-учебных за­ведений, обвиняемая в контрреволюционном заговоре и подготовке вооруженного восстания.

- Кто только не перебывал сейчас в Чеке? - шутит один из собеседников. - Вы посмотрите адрес-календарь Москвы, и вы увидите, что «вся - Москва» сидит или сидела тут.

Поздно ночью, когда мы за отсутствием нар си­дели на узкой скамейке, положив головуна край стола (на самом столе тоже спали), с шумом ввели в камеру новую партию, человек в 25. Из Лосиноостровского, близ Москвы. Торговцы, чиновники, слу­жащие, военные летчики. У кого-то нашли список членов Совета народных комиссаров, с подлинными фамилиями революционных псевдонимов и даже с адресами. Вот и возникает дело о «ниспровержении». Как новички, они с почтением прислушиваются к на­шему мнению, мнению стариков, раньше их прибы­вших сюда. Летчики тотчас же улеглись в узкие, досчатые ящики на стенах и с опасностью провала слад­ко прикорнули там.

Мы тоже легли: кого-то увели, и койки по очере­ди для нас оказались свободными. Но - какой ужас! Клопы. Какое множество! И как больно кусаются! - Нет, тут не уснешь. Нельзя уснуть и потому, что по ночам в Чека идет жизнь самым интенсивным темпом. Гудят гудки, шумят автомобили. Огонь в камере горит всю ночь. И почти всю ночь можно добыть кипяток. Встаем и садимся пить чай.

- Который час?

- А кто его знает.


- Два, три часа ночи. Впрочем, не все ли равно?

Кто-то входит в камеру властными шагами с бу­магами в руках и выкликает фамилии. Вот назван лидер гимназистов, потом адвокат; бледнеют и идут. Куда? Зачем? На эти вопросы не отвечают, и ни­кто не пытается их ставить. Идут. Кто на допрос, а кто в безвестность, так же внезапно исчезая для своих случайных сожителей, как появляясь. С ужа­сом смотрят остающиеся на уходящих. С ужасом вслушиваются в голос чекиста, выкликающего фами­лии. Бледные лица, взлохмаченные головы поды­маются с нар и безнадежно опускаются снова.

Дзержинский работает только по ночам, Петерс тоже. Рядовые следователи подражают патрону. Палачи, как известно, тоже. По ночам вызывают на допросы. По ночам заседает коллегия. По ночам выносятся окончательные приговоры. По но­чам происходят расстрелы. Расстреливают в разных концах Москвы. Но также в сараях и подвалах Чеки. Прямо из комнаты следователя, где угроза браунин­гом была не последним средством получить «созна­ние», обреченного ведут в автомобиль и вместе с другими жертвами - увозят. На дворе с поздним часом громче гудят гудки и шипят машины и разда­ется отрывочная команда уходящих и сменяющихся отрядов. Ночью Чека живет бурной, интенсивной жизнью.

Надо сказать, что и время было бурное. И много работы было у Дзержинского. В самом разгаре борьба с чехословаками, и фронт Учредительного Собрания требует все больше внимания Чеки. «Лик­видируются» дела по Ярославскому восстанию. На­чаты первые дела против иностранных миссий, и от­крыто дело Локкарта. Кругом все новые и новые контрреволюционные заговоры, и тут еще рабочая конференция уполномоченных фабрик и заводов. Много работы у Дзержинского.

А кроме того «эс-пе» и «пе-де». Если у кого при обыске найден лишний фунт сахару или свыше тыся-


чи рублей наличными, тот злостный спекулянт, «бур­жуй», враг народа. Если кто-либо посмел неодобри­тельно отозваться о советском декрете или совет­ском человеке, по первому доносу ближнего Мымрецовы хватают его за шиворот и волокут в Чеку в качестве «ка-эра».

Светает... И тошно становится на душе в полу­мраке, при потухшем электричестве. Фантастической и странной кажется вся эта обстановка. И не дни - по три-четыре недели здесь сидят без свежего воздуха, в вечном шуме и гаме, под гнетом ночной жизни в Че­ка. Ожидают допросов, развоза по тюрьмам, и толь­ко наивные ожидают освобождения. Едят по шесте­ро из одной миски капустный суп на вобле. Доволь­ны 1/8 фунта хлеба и кусочком сахару, пьют много чаю. Продовольственными передачами заведуют ка­кие-то «пе-де», не то из чекистов, не то из заключен­ных, не разберешь. Причем никаких записок не пропускают, ни с воли, ни туда, и, конечно, «аккор­дом плутуют».

Адвокат вернулся еще ночью. Он был на допро­се у Дзержинского.

- На этот раз опять удалось вырвать свою жизнь из лап Чеки, - говорит торжествующе адвокат.

Лидер гимназистов не вернулся. На днях «Известия» принесли его имя в очередном списке расстре­лянных. Говорят, что действительная вина его в од­ном: он в классе дал пощечину сыну писателя-ком­муниста.

IX. В ТАГАНСКОЙ ОДИНОЧКЕ.

Нас выкликают в алфавитном порядке до буквы Л. Отправляют через полчаса с вещами.

- Куда?

- В тюрьму.

- Таганку или Бутырки?

- А там видно будет.


Через полчаса нас выводят во двор с вещами и сажают в большой тюремный автомобиль. Каким чудом нас поместилось по счету 39 человек - непо­нятно. Сидят буквально друг на друге. При езде валятся и давят друг друга. Впрочем, недолго ехать - всего 15 минут. В автомобиле темно, и только скуд­ный свет улицы льется сквозь темные передние окна.

Уже надвинулись сумерки, когда мы приехали в Таганскую тюрьму. Через ворота нас провели в тю­ремную школу. Обычные парты и «советская кон­ституция» на стене составляли все убранство ком­наты.

- Самое подходящее для вас тут место, - гово­рю председателю учительского союза, который при­ехал вместе с нами.

Кто-то из тюремной канцелярии принес толстую книгу, куда заносят сведения о заключенных. Книга совсем старого образца. Тут графы: национальность, вероисповедание, звание, имена и адрес отца, жены, братьев и сестер. Канцелярист все тщательно, хотя и неграмотно, записывает. Кроме того он каждого спрашивает, в чем обвиняется: каэр, эс-пе, пе-де и, если кто затрудняется ответом, канцелярист сам от­мечает: ка-эр.

Наконец, длинными дворами нас ведут в одиноч­ный корпус. Это красное кирпичное здание, внутри построенное, как говорят, по американскому образ­цу: одиночки окружены балконами, откуда ведут уз­кие железные лестницы вниз, спускаясь к столу,закоторым постоянно дежурят. Куполообразный по­толок повис очень высоко и под ним ютятся сотни одиночек на нескольких этажах. Снова обыскали, разбросав вещи по столу, и повели в камеры.

Нас было двое в одиночке: я и юный, восемнадцатилетний эсер. Слева от нас сидел полный, высокий епископ в ярко-желтой шелковой рясе; справа, ка­кой-то австрийский поляк, обвиняемый в шпионаже. От скуки он приручил двух маленьких мышек, и но­сил их с собою гулять в кармане, иногда распласты-


вая их на руке, чуть придерживая за хвостики. По­ляк был в франтовской шляпе и в желтых ботинках, но обувь его пришла в совершенную ветхость и вер­ха у нее как будто уже совсем не было. Только этих двух соседей мы видели в те моменты, когда откры­валась дверь камеры; остальных ближайших соседей мы встречали только на прогулке.

Режим в одиночках был суровый, жестокий.

- Идеальная тюрьма! Настоящая тюрьма! Един­ственное, что сохранилось в полном порядке в Рос­сии, что еще не развалилось, - не мог нахвалиться Таганской одиночкой - московский адвокат, вскоре привезенный сюда из В.Ч.К.

Действительно идеальная тюрьма. Железо и ка­мень. Только дверь деревянная, но обитая плотным железным переплетом. Серый сводчатый потолок тяжело нависает и как бы пришибает голову и... ду­шу. Серые стены наводят тоску. Пять шагов в дли­ну, два в ширину. Не разгуляешься вдвоем тут. Тусклый свет льется из решетчатого окна: окно вы­соко и крутой подоконник почти недоступен. Мебель, конечно, есть.

Крепко ввинченные в стену: койка, стол и табурет.

Да еще неизменная парашка, ведро в деревянном ящике, - «герметически закупоренном» - по поло­жению, но на самом деле весьма издающем зловоние. Так мы и живем в этой клетке. Я - на койке, юный товарищ - на соломенном мешке на каменном полу. Табурет неудобен и удален от стола. Сидеть не на чем. Днем и ночью электричество горит - мы чита­ем. Когда-то койка опускалась только на ночь, днем захлопывалась к стене. Теперь мы лежим целые сут­ки и читаем. Из ВЧК у нас была протекция к биб­лиотекарю тюрьмы - он пришел к нам и прислал Сологуба, Гамсуна в издании «Шиповник», и какие-то ветхие романы, выдранные из старых журналов. Книги менялись раз в неделю, но мы пользовались протекцией.


Круглые сутки здесь царит та тишина, которую, по выражению поэта, можно слышать. Мы изолиро­ваны от всего мира, от других заключенных. Стар­ший надзиратель с револьвером за поясом неслыш­ными шагами проходит по коридору. В 8 часов утра, в 8 часов вечера раздаются звонки - идет по­верка, и кто-то, не открывая камеры, заглядывает в наш волчок. Трижды в день в определенные часы открываются форточки и в них подают хлеб, кипя­ток, обед и ужин. Только раз по утрам открывается дверь одиночки, и уборщик-уголовный выносит вед­ро и вы снова изолированы навеки. Для вызова над­зирателя есть в каждой одиночке звонок. Когда ста­новится совсем невмоготу, вы звоните своему серди­тому стражу и просите: взять папирос в такой-то ка­мере или отдать туда-то книгу или выпросить там какой-нибудь еды.

Это были очень голодные дни в тюрьме. К тому же по неизвестной причине на две недели были от­менены свидания, а с передачами у меня и у соседа обстояло очень плохо. Достаточно сказать, что един­ственной передачей за две недели мне было от прия­теля-чудака - фунт шоколаду от Эйнема и торт из белой муки. А между тем от голода буквально сто­нала вся тюрьма. Выдавали полфунта хлеба в день и такого качества, к которому еще не успел привыкнуть желудок в 1918 году. Выдавали дважды в день ба­ланду, смешанную с черной картофельной шелухой вместо картофеля и с костями вонючей воблы вместо рыбы. Чаю и кофе не было и пили кипяток с солью, которую по утрам разносили вместе с хлебом. Пом­ню, с каким удовольствием принимали мы скромные подарки, которые присылали нам от случая к случаю товарищи, узнавшие о нашем бедственном положе­нии: кусочек пропахшей колбасы, головку от селедки и пр. Но, конечно, это не спасало нас от самого настоящего голода. К вечеру, после поверки - когда поделенный на несколько частей полфунта хлеба - уже был съеден без остатка и когда в десятый раз


мы безнадежно ложечкой соскребли дно некогда пол­ной консервной коробки, мы вновь с безнадежностью ложились на свои места, мы буквально подтягивали потуже животы, и с голодным юмором, подражая чеховской сирене, начинали перечислять те блюда, которые было бы сейчас весьма кстати попробовать.

На прогулку нас выпускали каждый день минут на 15-20. Выпускали приблизительно 10 камер, рас­положенных рядом, хотя правила строгой изоля­ции требовали прогулок покамерно. Двор, располо­женный у одиночного корпуса, был разделен на три равномерных треугольника, окруженных со всех сто­рон высокой досчатой оградой. Внутри каждого треугольника был устроен тротуар, по которому бы­ли обязаны гуськом ходить заключенные. Стоять у стены запрещалось, - переговариваться через щель в заборе с гуляющими в соседнем треугольнике - тем более. Над двориком возвышалась башенка, на которой всегда дежурил тюремщик с винтовкой. Он угрожал выстрелить, если вы не отойдете от стены, или не прекратите разговора. Он следил также за тем, чтобы заключенные не взлезали на подоконники, не трогали решеток, не смотрели в окошко. Но, ко­нечно, мы всегда успевали сговориться с нужным че­ловеком через щель забора и передать ему записку. С прогулкой вообще связывались надежды что-ни­будь узнать, услышать новости. Хотя стояли плохие погоды, начиналась осень, накрапывал дождь, лег­кая, износившаяся одежда не закрывала от ветра, но все же свежий воздух, движение, люди, пятнадцати­минутное пребывание вне постылой камеры гнали всех на прогулки, и только немногие, давно уже впа­вшие в равнодушие, потерявшие всякий вкус к жиз­ни, оставались у себя на койке или на мешке на полу и во время прогулок. Когда такие вылезали на све­жий воздух, вас поражал их призрачный, мертвен­ный, землистый и совершенно изнуренный вид.

Только по случайным встречам на прогулках и свиданиях, да по еще более случайным известиям


можно было получить представление о населении Таганского одиночного корпуса. Здесь сидели вид­ные представители старого царского режима: ми­нистры, священники, генералы, офицеры. Здесь си­дело много лиц, связанных с первым периодом рево­люции: министры Временного Правительства и пред­ставители партий эсеров, с.-д. и ка-де. Здесь сиде­ли промышленники, те самые, с которыми Ленин не­сколько месяцев тому назад весной и летом 1918 г. пытался строить «государственный капитализм» в России. Здесь сидело несколько десятков рабочих из Питера и Москвы, Нижнего и Тулы, с Украины и Сибири, арестованных на Всероссийской конферен­ции уполномоченных от фабрик и заводов. Нако­нец, для полноты картины надо добавить, что здесь были и иностранные шпионы, которых только что стали арестовывать, и русские провокаторы, которых еще не успели полностью «ликвидировать». В общем и целом, за исключением царских министров и гене­ралов, все это была новая публика, только первые месяцы сидевшая при большевиках. И, если с тюрь­мою, даже беспокойной тюрьмою эпохи революции, было нетрудно сжиться старым революционерам, то сжиться друг с другом им было труднее. Это было естественно, - на прогулках, на свиданиях, при встречах тянулись друг к другу и держались инстин­ктивно друг друга - социалисты особняком от ка­дет, кадеты от царских сановников. Только ле­том, рассказывают, когда были устроены огородные работы при тюрьме, туда выпускались врассыпную отдельные заключенные, - понемногу завязывались личные отношения между разнокалиберным составом заключенных, - на память о чем даже осталась фо­тография, снятая на огородах. Но по истечении лета и после перевода всех из общих камер в одиночки стало труднее общение. Еще недавно рассказывали, при аресте кадетской конференции в Москве ее поса­дили in corpore в общую камеру, и там арестованным пришлось заслушать доклады и закончить свою


конференцию. Также недавно, когда арестованную Всероссийскую рабочую конференцию от фабрик и заводов привезли в ВЧК в общую камеру ей тоже больше ничего не оставалось, как устроить ликвида­ционное заседание. А сейчас - общение стало очень затруднительным. Все почувствовали острый прилив внезапного благочестия и по воскресеньям стали ходить в церковь на богослужение (тогда еще церкви при тюрьмах действовали). Даже больше, в портняжной мастерской при тюрьме в какие-то еврей­ские праздники была открыта молельня и туда тоже кое-кто пробирался «независимо от национальности и вероисповедания». Лишь бы выскочить на минуту из одиночки, повидаться с людьми. Кстати, еврей­ская община присылала своим единоверцам и еду по случаю праздников.

Но беспокойно живется в большевистской тюрь­ме. Впрочем тюремные старожилы испытали не раз обыски в тюрьмах и знают, что это значит. Но все же большевистский обыск представляет собою не особенно обычное явление. Представьте себе осен­нее холодное утро. Полуодетые жители одиночек только что умылись, попили кипятку с солью, поже­вали хлебца. И вдруг - неслышно открываются две­ри одиночки и властный голос кричит:

- Выходи из камеры в коридор, выходи в чем есть...

Выходим полуодетые, дрожим от сильного ветра, который несется по коридору. У других камер то­же стоят и дрожат полуодетые люди. Всюду сол­даты, латышские стрелки с винтовками. Как всегда при тюремном обыске, они неслышно подкрались к нам как воры, и внезапно совершили свой на­бег на заключенных. По балконам проходит вдоль всего коридора какой-то штатский в картузе, в сером пальто, с отвратительным рябым лицом, - чекист, заведующий обыском. Он смотрит, все ли в по­рядке, все ли вышли из камер. Говорят, что это Берзин, сидевший за взятки и выпущенный только


на днях из Таганки. Типичная биография чекиста. Три латыша-солдата с добродушными белобрысыми физиономиями обшаривают все углы, залезают в матрацы, разбрасывают наши скромные пожитки и особенно подозрительно ощупывают и обнюхивают наши шапки. Все найденное вкладывают в конверт, на котором пишут фамилию и № камеры. Листок с воспроизведенными на нем стихами, клочки каких-то разорванных бумажек и пять нелегальных рублей - вот и весь улов. Немного. Но говорят, что во всей тюрьме взято в пользу... ВЧК много тысяч рублей. Мой товарищ озабочен: он курит, - на что он бу­дет покупать спички?

X. В ДНИ КРАСНОГО ТЕРРОРА.

И вот началось... До этого момента тоже были расстрелы. Но, живя в таганской одиночке, что в точности мог знать политический узник об этих рас­стрелах? Иногда в советских «Известиях», любезно сообщавших к сведению российских граждан списки расстрелянных, мы находили своих, таганских. Но большей частью приходилось довольствоваться слу­хами, которыми тюрьма издавна жила и живет. Снизу, со стола дежурного помощника, с утра до ве­чера выкликают номера одиночек, фамилии. Надзи­ратели выпускают узников, одних с вещами, других без них, - за передачами, на свидания, на допросы, в ВЧК. Кто знает, зачем вызывают из тюрьмы и что будет дальше? Лежа на своей железной койке с про­давленным матрацем, с некоторой тревогой прислу­шиваешься к этим выкликаниям и вызовам, невольно думаешь: когда же наступит твой черед? Невольно ждешь, не назовут ли имени товарищей, знакомых?

Вот мимо проходит московский адвокат, с кото­рым вместе сидели в камере ВЧК, смотрит в волчок и кричит нам:


- Опять позвали в ВЧК.

- Счастливого возвращения, - говорим мы ему в ответ, - но в коридоре не слышно нашего голоса, - и адвокат уже давно спустился по лестнице вниз. Кто знает, вернется ли он назад, в таганскую одиноч­ку, - или газетный лист принесет нам и его имя в списке уходящих навеки? Потом на прогулках за­шепчутся и назовут имена, расскажут с чужих слов, со слов кого-нибудь из тюремщиков о том, что ночью приезжал чужой автомобиль, что «комиссар смерти» явился с большим отрядом в тюрьму, что увезли многих и многих, - что расстрелы идут десятками и сотнями, и что пресловутые списки в «Известиях» не включают и сотой доли общего числа расстрели­ваемых в Москве...

И вот однажды началось... Еще утром памятно­го дня прибежал уборщик и сказал, что Ленина не то убили, не то ранили. На прогулке было очень тре­вожное состояние, и встревоженные «шептуны» за­бегали от соседа к соседу, с ужасом в глазах, запле­тающимся языком расспрашивая и загадывая: что-то будет, что-то будет? Вечерние «Известия Москов­ского Совета» принесли нам в камеру зловещую весть о покушении на Ленина, об убийстве Урицкого. Пом­ню, первыми потребовали красного террора гимна­зисты 5-го класса. Они вынесли резолюцию, угрожая, если власти не решатся, взять на себя инициативу объявления красного террора. Но их голос прозву­чал не в пустом пространстве, и газеты несли одно ужасное известие за другим. В Петербурге Зиновьев приказал расстрелять в одну ночь 500 человек, взя­тых по алфавиту. Народный комиссар внутренних дел Петровский издал приказ по губернским и уезд­ным чекам о взятии заложников, и, по-видимому, по всей земле русской нашлось немало заплечных дел мастеров. Все провинциальные города в вакханалии кровавого соревнования стали сообщать списки рас­стрелянных, а столичные газеты стали их печатать под рубрикой: красный террор.


Такого смятения и беспокойства большевистская тюрьма еще не знала. Самые стойкие потеряли голо­вы. Лица осунулись, и бороды седели. На прогул­ках говорить было не о чем: слова были бессильны. Министры, офицеры, чиновники, старорежимники, кадеты, эсеры, меньшевики, интеллигенция рабочие - все были подавлены и смяты протянувшейся ла­пой палача, ожидающего своей жертвы. Циркулиро­вали слухи о списках, составленных в чеке на предмет расстрела. Говорили, что судьба меньшевиков еще не решена: быть может, расстреляют, а, может быть, и нет. Но о кадетах или эсерах, конечно, говорить не приходится: не сегодня, - завтра их возьмут. И, действительно, начались массовые вызовы из тюрь­мы. Дни и ночи из глухо запертой одиночки мы слы­шали лихорадочную деятельность в тюрьме. Прислу­шивались к каждому шагу в коридоре, к каждому наружному звуку, ждали своей очереди, своего вызо­ва. Как у Зиновьева: список по алфавиту. И на сле­дующий день во время прогулки боишься узнать, подкатилась ли волна кровавого террора к таганско­му одиночному корпусу.

В воскресенье мы узнали: увезли на расстрел царских министров и некоторых видных сановников. Генерала Сандецкого, говорят, взяли прямо из цер­кви. Во время свиданий и на прогулках я встречал Н. Маклакова и Д. Протопопова. Последний был жалкий, больной старик в каком-то нелепом халате. Мне запомнилась маленькая сцена, которую я наблю­дал во время свидания его с маленькой толстой женщиной, вероятно, женой. Обе решетки, обычно разделяющие явившихся на свидание, были либе­рально спущены, и вокруг на свидании можно было говорить ровно и обычно, без диких и нелепых вы­крикиваний в семьдесят голосов сразу. Протопопов держал в руках бумажку и пытался прочесть по ней список нужных ему вещей. Полумрак и, плохое, ве­роятно, зрение, мешали ему прочитать. Какой-то че­ловек лет тридцати пяти с крупными рыжими усами


и молодцеватой выправкой прочел Протопопову за­писку, и потом я слышал, как этот рыжеусый субъект, приложив руки к груди, подобострастно говорил Протопопову:

- Помилуйте, Ваше Высокопревосходительство, я - служащий вашего ведомства, рад служить...

И оба разгуливали по узкому коридору свида­ний, пародируя когда-то бывшую жизнь.

Маклаков по внешности был типичный интелли­гент, - профессор провинциального университета или кадет-адвокат. Но, говорят, что он остался верен себе. Как начал свою карьеру с «прыж­ка влюбленной пантеры» и веселых анекдотов, так и кончил ее, незадолго до последнего увоза смеша своих соузников легким анекдотом.

В эти беспокойные дни в тюрьму приехала «боль­шевистская совесть», - неугомонный ходатай по де­лам социалистов - Рязанов. Он приехал успокоить и сказал, что острый момент миновал, что в Москве зиновьевской операции не повторят. И, действитель­но, из провинции шли вереницы телеграмм, ликующе сообщавших о десятках жертв красного террора, - но в Москве было затишье. По-видимому, в Кремле шла глухая борьба, и в этой борьбе одержало верх уме­ренное крыло коммунистов. Радек написал в совет­ских «Известиях» популярную статью, в которой ав­торитетно разъяснял, что экспроприация буржуазии означает экспроприацию средств производства. На­до забрать у буржуев их фабрики, заводы, дома, ка­питалы, но самая жизнь буржуев весьма безразлична для пролетариата. Так призывал Радек не увлекать­ся массовыми расстрелами. Вздорная и пустая была статья, и сам автор преднамеренно излагал ее в фор­ме наивной сентенции, не имея возможности просто и искренно призвать зарвавшихся чекистов к прекра­щению бессмысленного и ужасного террора. Но ка­кой благостной вестью прозвучала эта вздорная ста­тья для тысяч и тысяч заключенных в большевистских тюрьмах!


Вернулся из ВЧК знакомый московский адвокат, невредимый и довольный. Но через два дня, к ночи его внезапно увезли вместе с камерным сожителем, ка-эром, офицером, и через неделю мы прочита­ли их фамилии, жирным корпусом напечатанные в списке расстрелянных. Причина, гибели их в точности неизвестна, но, говорят, непосредственным поводом послужила безумно-храбрая попытка побега из Та­ганки. Друзья адвоката прибыли в тюрьму в авто­мобиле, подделав ордер ВЧК, и хотели взять его с собою «на допрос». Совершенно случайно началь­ник тюрьмы стал проверять по телефону подлинность ордера. Автомобиль успел ускакать, а ВЧК восполь­зовалась неудавшимся побегом, чтобы рассчитаться с человеком, в которого давно метила пуля Дзержин­ского. Адвокат был общительный человек; в тюрь­ме он издавал газетку в стихах и прозе. В одном стихотворении он писал о свободе, которая подстре­лена «немецкой пулею - увы! из русских рук». Он был убежден до самой смерти, что руками больше­виков действуют немцы. Он был храбрый человек и на войне заслужил четыре Георгия. (это адвокат Виленкин А.А. - рукописная помета)



Просмотров 805

Эта страница нарушает авторские права




allrefrs.su - 2025 год. Все права принадлежат их авторам!